В тот день, глядя на эту гнусную мошкару, забравшуюся лошади под хвост, и зная по опыту, что это такое, я пережил ужас, равный тому, что испытал в госпитале, лежавший там с открытым переломом правой руки между плечом и локтем, разорванными костью бицепсами. Плоть загнивала, опухала, лопалась, и оттуда вытекал гной. Наедине с болью, пятую неделю без сна, я вдруг подумал, каково бывает лосю, когда попадаешь ему в лопатку и он уходит подранком. В ту ночь я лежал и все это чувствовал, начиная от удара пули и до самого конца, и, будучи немного не в себе, подумал, что мои муки – это наказание, которое выпадает всем охотникам. А выздоровев, решил, что если это было наказание, то я его выдержал и отныне мои поступки будут сознательными. Я поступал так, как поступали со мной. Меня подстрелили, меня изувечили, и я ушел подранком. Я всегда ожидал, что меня что-то убьет, и даю честное слово, что теперь принял бы это безропотно. А так как по-прежнему любил охоту, я принял решение, что буду убивать наповал, а как только утрачу эту способность, с охотой завяжу навсегда.
Если ты в молодые годы отдавал себя обществу, демократии и подобным вещам, а затем решил отвечать только за себя, тогда на смену приятному, поддерживающему духу товарищества приходит нечто другое, что можно испытать только в одиночестве. Я не смогу дать точное определение этому чувству, но оно возникает, когда ты о чем-то пишешь хорошо и правдиво и беспристрастно оцениваешь написанное, и, если тем, кому платят за то, чтобы они это прочитали и высказали свое мнение, не нравится твоя тема и они говорят, что все это фальшь, тебя не сбить: ты точно знаешь, чего это стоит; или когда ты занят чем-нибудь, что принято считать несерьезным, ты точно знаешь, что это важно и всегда было важным наряду с общепринятым; в море ты тоже один на один с ним и знаешь, что Гольфстрим, который для тебя как жизнь, которую ты знаешь, продолжаешь узнавать и любить, течет, как тек еще до появления человека, и омывает этот длинный, прекрасный и несчастный остров с давних времен, еще до прихода сюда Колумба, и все, что ты узнаешь о нем, и то, что живет в его глубинах, имеет непреходящую ценность, потому что этот поток будет течь и дальше, когда индейцы, испанцы, англичане, американцы, все кубинцы, все системы правления, богатства, бедность, муки, жертвы, продажность, жестокость сгинут, как отбросы, которые сбрасывают в море с баржи, которая кренится на бок и вываливает мусор всех цветов радуги вместе с белым в голубую воду, и, после того как груз распределится по поверхности, вода на глубину в двадцать-двадцать пять футов становится бледно-зеленой: все тяжелое идет ко дну, а на поверхности остаются пальмовые ветки, пробки, бутылки, перегоревшие электрические лампочки, изредка презерватив, набухший корсет, обрывки листов из ученической тетради, собака с раздувшимся брюхом, дохлая крыса, разложившаяся кошка, а вокруг на лодках снуют мусорщики, они вылавливают длинными шестами свою добычу и делают это не с меньшей заинтересованностью, деловитостью и точностью, чем историки, – у них своя точка зрения. Когда в Гаване дела идут хорошо, Гольфстрим, течение которого неуловимо для глаз, принимает такой груз пять раз в день, и все же миль на десять дальше вдоль побережья вода в нем такая же чистая, голубая и спокойная, какой была до встречи с баржей, и пальмовые ветви наших побед, перегоревшие лампочки наших научных открытий и использованные презервативы наших великих влюбленностей – такие ничтожные на фоне единственной непреходящей вещи – Гольфстрима.