от обиды – булавка, от боли – иголка,
от заботы – заколка, от флага – флагшток…
сколько было всего, сколько нету – и сколько
нам ещё принесёт с собой этот поток!
Я о чём… о тумане, о дыме
и о том, как непрочны следы!
Им бы буквами стать золотыми,
да любовь – ненадёжное имя:
имя воздуха, имя слюды.
Всё качнулось, едва лишь наладясь,
и прискучило то, что влекло, -
стало тихо и пусто в тетрадях:
я забуду тебя, моя радость,
и уеду в моё далеко.
Чем мы жили? Да в общем, случайным
ветерочком, да строчкой чужой,
да серебряной ложки бренчаньем,
да смеркавшимся к вечеру чаем,
да пугливой, как свечка, душой.
А сказать ли, воробышек, сойка,
кто б любовь нашу ни сочинил -
и не так он хотел, и не столько…
Но само это имя нестойко,
словно запах дымков и чернил.
Рассмеялась ночь сырая -
и над крышею сарая,
нет, над крышею сераля
разожгла звезду.
И она висела сбоку -
празднично и одиноко,
штучка Старого Востока
в молодом саду.
И златая эта шалость
приглушала обветшалость:
обветшалость освещалась
чуть со стороны -
и у старого строенья
подымалось настроенье,
и тогда следы старенья
не были видны.
И тогда столетья наши
потянулись, словно баржи, -
мы так и не стали старше,
но всегда – впотьмах,
в час, когда златая шалость
освещала обветшалость, -
Вечность с Юностью шепталась
о своих делах.
В узком каменном переулке,
в тесной маленькой тишине
я серебряная иголка,
затерявшаяся на дне.
Было славно петлять напрасно,
да давно оборвалась нить.
Как хоронит людей пространство,
обречённое хоронить:
только вынырнет и запляшет
человек-поплавок на свет -
что там… тросточка, шарфик, плащик! -
и его уже сразу нет.
А когда, на лету старея,
станет утром ночная мгла,
самый тихий могильщик, время,
нам помашет из-за угла.
Вот изнеженное имя -
и неласковое время
с ним обходится весьма
и весьма неосторожно,
а на свете как нарочно -
не сказать чтобы весна.
Нам ли сетовать с тобою,
что не слишком голубое
небо памяти людской,
что опять всё те же бесы
дразнят нас из той же бездны,
именуемой Москвой,
что все новые идеи
превращаются на деле
в тот же самый страшный сон…
Это труд-но-вы-но-си-мо:
дай мне дольку апельсина -
и забудем обо всём.
Ну что же, я переживу
и это – не переходя
ни в землю, ни в прах, ни в траву
короткой походкой дождя,
балладу одну допишу
(когда-нибудь этой зимой),
одежду одну доношу
(пальтишко и шарф с бахромой).
И снова – как некий моллюск,
своей щеголяя тщетой, -
я странным богам домолюсь -
и, может быть, вымолю что.
А если не вымолю что -
так пусть, и другим обойдусь:
не рваной моей нищетой -
нирваной, как старый индус.
Всех сразу – простить и понять,
и как-нибудь так порешить:
когда Вы умрёте – опять,
мне этого не пережить.
Собранье деревьев – седых и сутулых, -
давай не пойдём мимо них,
ночной мой приятель, слепой переулок,
гуляка, обманщик, шутник!
Куда мы сегодня – на пристань, на площадь,
на голос трамвая в ночи,
на свет фонарей – долговязых и тощих…
скажи, объясни, научи.
А вот, погляди-ка, несложный рисунок -
вперёд, переулок, за ним:
за следом каких-нибудь маленьких санок,
за светом надежды двойным!
Хотя ведь ты в этой нежнейшей охоте,
наверное, мне не родня -
и, значит, на первом крутом повороте
забудешь и бросишь меня,
и я улечу в темноту городскую
две ленты ловить, две шлеи,
а там – не распутать уже ни в какую
пути мои, путы мои.
Я вышел поздно – облаков регату
не проводив к далёким берегам
залива. Подступавшая к ногам
волна почти закончила токкату,
а свет ещё мерцал, но только дунь -
и в тот же самый миг погаснет день…
В конце залива потерялся вход
в балтийский порт – и в опустевшем взоре
на место, предназначенное морю,