Но сам-то он раздражал, пожалуй, больше всего не требованиями, которых особенно никому не предъявлял, а ста́тью: рядом с ним самые большие гордецы сдувались до дворовых понтарей. Меня-то его высокомерное отношение к политике и политиканам не удивляло, но мне было не очень понятно, почему он вдруг начал так превозносить науку, если еще вчера снисходил к любым глупостям: лечат грипп лампадным маслом и пусть себе лечат, лишь бы лекарство вовремя принимали, видят Богородицу у себя на коврике, и пусть себе видят, лишь бы бродячим богородицам денег не давали. Но оказалось, ему нашлось и меня чем удивить.


– Пожалуй, ты кое-чем и меня удивил.


Мы беседовали уже не в его пригородном домишке, а в трехкомнатной резиденции, обставленной неизвестно откуда обрушившимся в таких количествах антиквариатом: вечно пустых антикварных магазинов по всему городу наплодилось множество, видимо, через них было удобно отмывать бабки. У отца Павла этот порыв новой пошлости к старой роскоши вызывал, разумеется, только насмешку, но он считал, что пошляки особенно нуждаются в Слове Божием. А если они утрачивают к нему доверие, когда оно звучит в скромной обстановке, можно ради спасения их душ и подыграть им. К нему ведь стали захаживать не только большие чиновники, но и большие братки, иностранные делегации тоже наверняка усмотрели бы в прежнем курятнике социальную отверженность отца Павла, чего он вовсе не желал демонстрировать… Чего, собственно, и не было, он просто выпал из моды, на телеэкране его сменили более покладистые батюшки, с чудесами, с державностью, с патриотизмом… Отец ведь Павел считал, что смирение подобает не только личностям, но и народам, патриотизм признавал исключительно оборонительный, однако в его прежнем домишке могли усмотреть не смирение, а рисовку, желание изобразить схимника, – в общем, скромность, теснота пошли бы во вред делу, так он считал.

Так вот, однажды вечером, сидя среди антикварных книг на антикварных стульях за антикварным столом и допивая третью антикварную чашку чая, я наконец спросил его напрямую, почему при совке он при слове «наука» только делал безнадежное движение своей скульптурной кистью руки, а теперь его хоть ставь во главе комиссии по борьбе со лженаукой. И тогда-то я в первый и в последний раз был удостоен не его проповеди, которые слышали тысячи, а исповеди. Он в первый и в последний раз упомянул о своей матери и об отце, а то мне уже казалось, что он и рожден был, как Афина Паллада из головы Зевса, в полном вооружении красоты, уверенности и ума. Хотя начал он, как всегда, чеканно.

«Никакого примирения между верой и наукой быть не может – это тотальные, тоталитарные доктрины, каждая из них претендует на исчерпывающую картину мира, в которой для соперниц нет места. Для того и нужна церковь, чтобы помешать им сожрать друг друга. Церковь уже оказала миру великую услугу тем, что покончила с магией, с верой, что можно добиться чего-то полезного, манипулируя незримыми силами. Науке с колдовством никогда было бы не справиться, она даже и сейчас не справляется, потому что, сколько бы она ни открывала, она еще больше закрывает. Она закрывает надежду на посмертную жизнь и посмертную встречу за гробом, на справедливость не в этой, так хотя бы в иной жизни… Что в сравнении с этим мобильники и томографы, лазеры и квазеры! А религия надежду полностью сохраняет, только переносит исполнение в неопределенное будущее. Даже надежду на чудо оставляет, но передает его на произвол Господа, чтобы люди не ухищрялись впустую, а занимались тем малым, в чем что-то понимают и что-то могут. На Бога только