Отец его умер несколько лет назад, не пережив религиозного возрождения (об этом Лаэрт сообщил примерно с такой же усмешкой), а мать отправилась на пээмже в Святую землю за еврейской медициной. Какая-то бабушка у нее внезапно прорезалась. Что от него всегда скрывалось, но предзнаменования ему подмигивали, подмигивали, только он не сумел их разгадать: он защищал диссертацию по немецкому экспрессионизму, а в автореферате из-за переносов так и бросалось в глаза – сионизм, сионизм…

Но сионисты с их хваленой медициной матери не помогли…

Сима не переставала дивиться, что он сделался таким разговорчивым. Пока наконец не открыла природу этой разговорчивости – алкоголическую. И сразу же захотелось навести в квартире порядок, хотя бы вытереть пыль, но побоялась, как бы он не подумал, что она снова ему навязывается или хочет намекнуть, что его жена-де плохо следит за домом. Зато продотрядничает где-то, хотя время талонов, слава те, Господи, миновало… неужели у них с деньгами так плохо?

Сынишка, правда, не выглядел оголодавшим, разве что для десяти лет ненормально одухотворенным, огромные светлые глаза то и дело подводил под верхние веки, а папочка считает, что повышенная детская духовность чаще ведет в психиатричку, чем к Господу. И акварели его покоробленные отдавали прямо-таки Чюрленисом – какие-то неясные глазастые фигуры, помеси животных с деревьями… Нет, это скорее Одилон Редон.

И она от души порадовалась, что их Димка в сравнении с этим вундеркиндом, хоть они и ровесники, настоящий веселый дурачок.

Лаэрт демонстрировал достижения сына как бы снисходительно, но нотки гордости то и дело прорывались.

– Никита ведь еще у нас идет по стопам Тургенева и Бодлера, сочиняет стихотворения в прозе… Ну-ка, Никитушка, изобрази. Самое последнее.

Никита возвел свои иконописные очи горе и печально продекламировал:

– Я изобрел весы для взвешивания вздохов. Но мой вздох оказался таким тяжелым, что весы сломались.

Она похолодела. Гениально, сказала она, но это прозвучало словно «какой ужас…».

Лаэрт, однако, воспринял сдавленный комплимент как нечто само собой разумеющееся, Никита тоже.

А потом, отправив Никиту спать, он вдруг взял ноту такой искренности, что прервать его было невозможно. Заметно полиняв по части красоты, он научился околдовывать по-новому. Не надменная замкнутость, но непривычная для нашего мира откровенность сделалась его новым орудием обольщения. Он и этому научился у папочки, так же честно признался он впоследствии.


Ты даже не можешь представить, каково это – иметь отца, которого презираешь. Мне долго казалось, что он о властях говорит с усмешечкой, оттого что умнее всех, а однажды меня озарило: да ведь он лакей! Это же их манера – прислуживать, а за спиной глумиться. Не смеешь сказать в лицо, так не шепчи и за спиной. Или уж говори с болью, с гневом! Мне отец Павел потом объяснил, что свободные люди не испытывают ненависти к власти, потому что не помнят о ее существовании, а моему папане как про нее забыть, он же всю жизнь писал по ее заказу, про шашни церкви с государством. И я наконец взялся за главный его талмуд, что же он там, думаю, понаписал, такой умный, до этого я считал, что мы, артисты, выше этого. И вижу, свои чаевые он не зря получал, фактов гора, но без конца рожает одну и ту же мышь. Если церковь уступает государству – это угодливость, если борется – властолюбие. Если церковь стяжает богатства – эксплуатирует трудящихся. Если раздает – подкупает. Если какой-то святитель строг – фанатик, уступчив – приспособленец.