– Цыц, не дергайся, а то оторву! Ну как, нравится?.. Вот и нам так же! Запомни, женщины не такие уж беспомощные! Ты еще не знаешь, что такое страх кастрации!..
Уф-ф, жалко, что так нельзя, лицензию отнимут. С этими аутистами нужно вообще быть поосторожнее – никогда не узнаешь, в агрессию они кинутся или в суицид, их можно зацепить только тем, что их самих интересует. И Савик тоже предупреждал быть поосторожнее с травмотерапией.
– Хочу тебя спросить напоследок. Я сейчас играю в новую компьютерную игру «Найди отца». Старенький отец ушел из дому и на звонки не отвечает. Как ты думаешь, что с ним?
– Замочили.
Пот на спине снова заледенел.
– Но он же никому ничего плохого не сделал, зачем его мочить?..
– Прикольно.
– Слушай сюда, дорогой. Не делай так больше. Попадешь в тюрьму – тебя там замочат, им это прикольно.
Она метнулась в прохладный пыльный подъезд. Не паниковать, не паниковать (а сердце колотилось уже в висках), нужно позвонить Лаэрту, Савик опять начнет нудить, что надо еще подождать, а Лаэрт всегда знает, что делать, если это не касается его самого. Это же он в последний школьный вечер прозвал ее Шестикрылой Серафимой, для их очень даже средней школы это было слишком сложно, тут же переделали в Шестикрылку…
Лаэрт действительно сразу же взял быка за рога (рога – не случайная проговорка, когда-то сказал бы Савик, но теперь он приплетает Фрейда все больше шутки ради): нужно идти в околоток, подавать заявление…
– Мне, может быть, с тобой пойти?
– Да, мне было бы спокойнее, – вдруг там будут тетки, для них он и при своей нынешней алкогольной потасканности по-прежнему неотразим.
А у нее его потасканная красота и манеры спившегося маркиза ничего, кроме жалости, не вызывают.
Нет, вызывают. В памяти. Его явление в их окраинной, более чем средней школе.
Школа их была почти пригородная, настоящих гопников в ней не водилось, а то бы ему так легко не сошла с рук его внешность и осанка врубелевского Демона. Он слетел с неведомых небес в параллельный одиннадцатый, и потому она никогда не видела его у доски, но параллельные девочки говорили, что он и там словно бы оказывает учителям большое одолжение и даже «не знаю» произносит так, будто к нему пристают с какой-то чепухой. Рассказывали, что у него отец профессор, нет, академик, что у него роскошная квартира в центре в роскошном доме, украшенном рыцарскими статуями, но он поссорился с отцом-академиком и переехал к тете, нет, к бабушке, нет, просто снял квартиру, ему аттестат неважен, потому что он собирается быть артистом, уже где-то выступает, его на Моховой ждут не дождутся…
И она понимала, что ему никого и не надо играть, стоит только выйти на сцену, и весь зал замрет, как замирает она и наверняка половина девочек, которые что-то понимают в красоте.
Она к тому времени уже вышла из возраста детской веры, и папочка ни единым намеком не дал ей знать, что он это замечает, он всегда говорил, что Христос никого не желал принуждать к вере, чудеса открывал только единомышленникам, ведь даже когда палачи издевались над ним: «Сойди с креста!», – он этого не сделал, чтобы не покушаться на их свободу. Папочка всегда знал ее нужду прежде нее самой и, когда заметил, что молиться ей сделалось в тягость, как бы мимоходом обронил, что молитвы нужны не Богу, а нам, чтобы подкрепить свою веру. Он всегда старался, чтобы она чувствовала себя в церкви как дома, его и самого мать так воспитывала: не обязательно выстаивать всю службу, как устанешь, можешь идти поиграть. Его прямо возмущало, когда ребенка насильно заставляют причащаться: глупая бабка уже с утра его напугала непривычным обращением, непривычной обстановкой, шиканьем, он уже начинает плакать, вырываться, а она старается его скрутить да еще и помощи просит, и доброхотки всегда находятся… Папочка при всей своей деликатности выговаривал очень строго, что святые дары не лекарство, которое действует, хоть нравится оно тебе, хоть не нравится.