Тёмушка поняла содеянную оплошность, виновато пообещала:
– Я и тебе свяжу… узорочные…
Проводив её за калитку, Верешко вернулся в ремесленную. Сел на скамейку. Корзина с подношением источала одуряющий запах, но Верешко так устал от чёрных мыслей и беготни, что брюхо тупо молчало. Раб смотрел сквозь серый колтун, сброшенный на лицо. Верешко не видел глаз, но чувствовал взгляд. Почему-то вспомнилось, как споткнулся обозлённый Малюта.
– Ну? – спросил Верешко.
Кощей прошуршал что-то вроде «Добрый господин…».
– Ругать тебя как буду?
И снова зашелестел изломанный ветрами камыш:
– Мгла… этого раба… зовут Мгла…
На берегу
Волны тихо вкатывались на берег, с шелестом разбивались у ног. Сеггар Неуступ стоял в одиночестве, сцепив за спиной руки, смотрел вдаль. Туда, где истаивали в морской дымке, утрачивали краски пёстрые паруса.
Воеводу не беспокоили. Проводы брата, скитальца морей, были его особым обрядом, в который сторонние не допускались.
Рядом, на длинных мостках, вершилась иная бы́ва, такая же строгая, молчаливая. Двух новых отроков, избравшихся среди отважных кощеев, под руки, спиной вперёд, вели с моря на сушу. Дорожка и Крайша, робкие, присмиревшие, во все глаза смотрели на далёкие корабли, как до последнего смотрели бы на родную деревню, уходя с ополчением.
Может, спустя время Царская вновь заглянет сюда. Сеггар обнимет брата Сенхана, а Дорожке и Крайше перепадёт поклон от родни. И они, к тому дню уже витязи, обменяют желанную весть на гордый рассказ о собственных подвигах… А может, вовсе и не бывать ни той встрече, ни гордым деяниям. Судьбу Хвойки и Неугаса тоже все помнили. Своими руками возлагали мёртвых на погребальный костёр, раненых Незамайку с Крагуяром – в сани доброго купца. Есть о чём призадуматься.
Когда паруса затянуло морским туманом, Сеггара окликнул почтительный голос:
– Государь Неуступ?
Молодой воевода, ходивший под родовым прозванием Окаянного, крепко напоминал сгинувшего Коготка. Поди пойми – чем. Потыка Коготок был статен, Сиге Окаянный – невелик телом, опасен, как шило. Коготок рдел безудержной удалью, Окаянный глядел строго и подозрительно. Один под рукой взрослел, другой – чуж чуженин, не сын, не брат. А всё равно… что-то сквозило. «Эх и не живётся вам, молодым. Будто на спор погибели ищете – кто первей…»
– Что невесел, государь Сеггар? – повторил Окаянный. – Славу взял, добычи – век не потратить, порубленных другу на руки передал. О чём грусть?
– Не грущу, думу думаю, – проворчал Сеггар.
Дружины сообща затевали веселье. Радовались свежим лицам, беседе. На берегу высилась роскошная ставка, взятая у Ялмака. Изнутри слышался смех, неслись голоса. Для пира всё уже приготовили, ждали только вождей. Сеггару не хотелось идти. На войлочной стене ещё мрела тень Лишень-Раза, на коврах стыла кровь Летеня и Крыла. Он сказал:
– Шатёришко вот надумал тебе подарить.
– Щедро жалуешь, – поклонился молодой воевода. – Самому разве не пригодится?
– Ввычки нет под кровом сидеть.
– Добрый обык, говорят, легко приживается…
– Поздно мне. А скоро и не занадобится.
Карие глаза Окаянного блеснули весельем.
– Нешто, батюшка, вольной жизнью наскучил, решился наземь присесть?
Так вправду делали стареющие воеводы. Садились в приглянувшемся зеленце, женили своих витязей, таких же покалеченных и усталых.
Сеггар хмыкнул, глянул из-под нависших бровей:
– Не в том дело, малец. Зова жду на служение.
Окаянный чуть заметно вскинулся на «мальца», но проглотил. От такого, как Сеггар, ещё что похлеще можно принять, не зная греха. Молодой воевода спросил вежливо, осторожно, словно на тонкий лёд ступая: