– Что вы делаете, ааая?! что вы делаете?!..
Люди толпились раздетые; горели прожекторы, в клочья разрывая мрак, отчего мрак был только сильнее, – и нельзя было понять, кто приполз из-за борта, от смерти, кто – раздетый – прибежал с жилой палубы. Кто-то скомандовал полный назад, стоп, полный вперед, – во мраке под парусами гибнущего парусника, в свете прожекторов, бегал, как бегают кошки на крыше горящего здания, человек, махал руками, орал так, что достигало только одно слово – "под либорт! под либорт!" – ныл радио-аппарат, – и тогда ударил вновь "Свердруп" в борт парусника, и с ловкостью кошки возник из-за борта в свете прожекторов новый человек, бородатый старик, и из разинутой пасти летели слова: – "черти! черти! черти! голубчики! под либорт, под либорт! берите! берите!"…
А во мраке гибла белая шхуна, повисли бессильно паруса, клонились к воде. Ни одного огня не было на шхуне и только мирно, по-зимнему горела семилинейная лампенка на корме в кают-компании. Вскоре узналось, что старик, влезший на "Свердрупа" последним – капитан парусника, что он сорок семь лет ходит по морям, четырежды гибнул – и четыре громадных креста стоят на Мурмане, около сотен других, поставленных в память спасения от смерти в море; – и что судовую икону – Николу-угодника, – которой благословил отец сына сорок семь лет назад, – Николу успел взять с собой капитан [это обстоятельство настоятельно просил капитан Поленов внести в Акт, и поклялся при всех, что пятый поставит крест он у себя в Терибейке, на Мурмане]; – что "Мезень" выдержала пятидневный шторм, "держали бурю", и тут, переутомленные, в затишьи заснули, проспали вахту, – а "Свердруп" был пьян: тысячи верст просторов, сотни верст направо и налево, и вокруг, – и надо же было двум суднам найти такую точку в этих просторах, чтобы одному из них погибнуть; – одно утешение – теория вероятности – не "Мезень" – "Свердрупа", а "Свердруп" – "Мезень"! – Гудело радио, нехорошо, сиротливо. Белые паруса "Мезени" легли на воду, – и до последней минуты горела, горела сиротливым огнем в кают-компании на "Мезени" керосиновая семилинейная лампенка.
Лачинов чувствовал себя весело и покойно, но руки чуть-чуть дрожали. И самым страшным ему был огонек в кают-компании на паруснике, этот домашний, мирный огонек, точно по осени в лесной избушке, – этот огонек бередил своей неуместностью. Лачинов думал, что, если бы он прочел в книге об этой страшной ночи, когда в ветре и мраке никто не спал, а старики-поморы, которые появились из-за борта, плачут от лютого страха смерти, – об этом паруснике, который на глазах, вот с лампенкой в каюте, затонул и повалился на борт, – вот о той лодке, которую "Свердруп" спускал на воду и которая пошла к тонущему судну, а ей кричали, чтоб осторожней, чтобы не затянуло в воронку, если корабль пойдет ко дну, – если бы Лачинов прочел это в книге, ему было бы холодновато и хорошо читать. И он думал о том, что любит читать книгу Жизни – не на бумаге. Лачинов стоял у борта, в воде возникали и меркли фосфорические медузы, начинало чуть-чуть светать, "Свердруп" шел к берегу. К Лачинову подошел Саговский, сказал:
– А у меня новый друг появился. Смотрите, какой котишка славный. Его штурман Медведев привез с "Мезени", – в руках у него был котенок. – Перепугались?
– Нет, – не очень, – ответил Лачинов. – Смотрите, какая медузья красота, – но, – вот тот огонек у кормы у меня все время смешивается со скверненьким маленьким человеческим страшком!
– А мы можем послать еще по письму, мы идем к берегу, – сказал Саговский. – Я уже написал.