– Спасибо, – сказала я.
– Пожалуйста, – ответил мистер Уильям. – Дупла есть?
– Нет, – сказала я. – В этот раз нет.
– Это хорошо, – сказал мистер Уильям. – Не ешь сладкого – может, и не будет. Никакого кариеса. Все нормально?
– Да, – сказала я.
А где дверь?
– Ты какая-то бледная. Кое-кто боится стоматологов.
Это он что – ухмыляется? Знает, что сейчас было?
– Я не бледная, – глупо заупрямилась я: самой-то мне откуда знать, что я не бледная?
Я отыскала дверную ручку и выскочила в коридор, добралась до лифта, нажала кнопку «вниз».
И что, у стоматолога теперь всякий раз будет такое? Я не могла просто заявить, что больше не хочу к доктору Гроуву, – пришлось бы объяснять, почему, а я знала, что, если расскажу, быть беде. Тетки в школе учили, что, если какой мужчина неприлично нас потрогает, надо сообщить руководству, то есть Теткам, но нам хватало мозгов соображать, что подымать шум не стоит, особенно если это уважаемый мужчина – вот доктор Гроув, например. И вдобавок, что будет с Беккой, если я расскажу про ее отца? Это унизительно, это убийственно. Это страшное предательство.
Иногда девочки рассказывали. Одна утверждала, что их Хранитель обеими руками погладил ее по бедрам. Другая говорила, что Экономусорщик расстегнул перед ней штаны. Первую высекли сзади по ногам за вранье, второй объяснили, что воспитанные девочки не замечают мелких мужских чудачеств, а смотрят в другую сторону, и все.
Но я не могла посмотреть в другую сторону. Некуда было смотреть.
– Я не буду ужинать, – сказала я Цилле в кухне.
Цилла пронзила меня взглядом:
– У стоматолога все прошло нормально, лапушка? Дупла есть?
– Нет, – ответила я. Выдавила жалкую улыбку. – У меня идеальные зубы.
– Заболеваешь?
– Может, простудилась, – сказала я. – Мне надо полежать.
Цилла приготовила горячего питья с лимоном и медом, принесла мне в спальню на подносе.
– Надо было съездить с тобой, – сказала она. – Но он же лучший стоматолог. Все в один голос говорят.
Она знала. Или подозревала. Предостерегала меня: мол, ничего не рассказывай. Они так и общались – шифром. Точнее, пожалуй, сказать: мы все так общались. И Пола тоже знала? Предвидела, что со мной случится такое? И поэтому послала меня к доктору Гроуву одну?
«Наверняка, – решила я. – Наверняка Пола нарочно подстроила, чтоб мне щипали грудь, совали эту грязную штуку. Хотела, чтоб меня осквернили. Осквернили: библейское слово. А Пола, должно быть, злодейски хохочет – вот какую жестокую шутку она со мной сыграла; ясно же – она бы сочла, что это шутка».
После этого я бросила молиться о прощении за то, что ненавижу Полу. Правильно я делала, что ее ненавидела. Я готова была ждать от нее худшего – и ждала.
Шли месяцы; моя жизнь – на цыпочках, ухом под дверями – продолжалась. Я работала над собой: старалась видеть, оставаясь невидимой, и слышать, оставаясь неслышимой. В моей жизни появились щели в дверных косяках и прикрытых дверях, посты перехвата в коридорах и на лестницах, истончения в стенах. В основном до меня долетали обрывки или даже паузы, но я научилась складывать из них целое и заполнять фразы непроизнесенным.
Наша Служанка Кайлова все росла и росла – ну, живот у нее рос, – и чем больше она росла, тем сильнее ликовали в доме. То есть ликовали женщины. Про Командора Кайла не поймешь. У него и так-то лицо всегда было одеревенелое, а мужчинам вообще не полагалось выражать эмоции – плакать или даже громко смеяться; правда, когда другие Командоры приходили к Командору Кайлу на ужин с вином и праздничными десертами, которые так прекрасно пекла Цилла, со взбитыми сливками – если удавалось достать, – смех из-за закрытых дверей столовой иногда все-таки доносился. Но, я думаю, даже Командор Кайл хотя бы умеренно радовался разбуханию Кайловой.