В Энгельсе в полку появилась и Оля Голубева, семнадцатилетняя, талантливая, бесшабашная. Она мечтала о карьере актрисы, не смущаясь тем, что не была красавицей: сила и живость характера вполне компенсировали заурядную внешность. Сейчас нужно было приближать мирную жизнь, защищая родину, и Оля хотела это делать в небе.

На войну она попала еще летом: закончила курсы медицинских сестер и попросилась работать на санитарный поезд, отправлявшийся в сторону фронта. Мама плакала и кричала на отца: «Почему ты молчишь? Совсем распустил девчонку, своевольничает!» Но отец, убежденный коммунист, воевавший в Красной армии еще в Гражданскую войну, сказал своей семнадцатилетней дочери: «Как знаешь». Он был членом мобилизационной комиссии и мог без больших усилий сделать так, чтобы ни Ольга, ни ее братья на фронт не попали. Но, как казалось Оле, такая мысль даже не пришла ему в голову.[57]

Юной медсестре понравилось в санитарном вагоне. В нем присутствовал тот неуловимый, неизвестный запах, который присущ вагонам и вокзалам и не уничтожается ничем. Поезд, идущий к фронту, был с красными крестами на крышах вагонов, и старый доктор сказал ей, что по крестам немцы бомбить не станут. Доктор ошибся, их бомбили постоянно.

В день первой бомбежки Оля встретила сержанта Сашу, с которым когда-то вместе училась в школе в Сибири. Саша хотел ей что-то рассказать, но поезд резко затормозил и остановился, и Олечка, спрыгивая, крикнула ему: «Саша, потом расскажешь!» Она хотела посмотреть на плывущие над головой самолеты и пожелать им удачи, уверенная, что самолеты свои. Но самолеты развернулись и зашли на бомбежку. Красные кресты на крыше не помогли.

Сколько все длилось, Оля не знала. Сквозь какую-то пелену, приглушавшую все звуки, она отчетливо слышала, как раскалывается под ней земля. На десять, на сто, на великое множество крохотных частиц. Раздавались крики: «Сестра-а-а!» Олины товарищи уже бегали кругом, оказывая помощь раненым, но она все стояла как в столбняке. Кто-то дотронулся до ее плеча: «Помоги…» – и она подняла голову. Пожилой боец звал ее помочь корчившемуся в муках человеку. Раненый визжал и плакал так жутко, что Ольга покрылась холодным потом. Наклонившись над ним, она начала перевязывать, но он никак не давался. У Ольги дрожали руки, мучало отчаяние и стыд оттого, что она все делает «так неловко и плохо». Но тут у раненого что-то булькнуло в горле, и он затих, лежал спокойно, как будто ему и правда помогла перевязка. У Ольги немного отлегло от сердца. Позвавший ее к этому раненому пожилой солдат поднялся и снял шапку. Ольга только тут поняла, что случилось, и громко зарыдала. «Молоденькая еще, смертей не видела», – сказал кто-то, а другой грубо закричал: «Будет выть!» Налет продолжался еще какое-то время, и, когда немецкие самолеты наконец ушли, Оля, оглядевшись вокруг, не узнала станцию: горели вагоны, рушились здания, из-под завалов вытаскивали убитых и раненых. Школьный товарищ Ольги Саша лежал около поезда. Его лицо не пострадало, и Ольга на какой-то момент подумала, что он жив. Но, подбежав, увидела – у Саши нет ног, он мертв. Вытирая мокрыми от крови ладонями непрерывно бегущие слезы, Оля без конца повторяла в голове свою фразу, сказанную Саше совсем недавно, но будто уже в другой жизни: «Потом расскажешь, Саша…»

Поезд продолжил путь. Его начальник, толстый, с большим, как у Бабы-яги, носом, оглядев Олю еще в первый день каким-то неприятным взглядом, сказал, что возьмет ее на поезд диетсестрой. Потом он как-то вызвал Олечку к себе в купе и «бил на жалость», рассказывая, что у него есть такая же дочка, а где она осталась, неизвестно, вся семья растерялась. Рассказывая об этом, он гладил Ольгу по руке, а потом положил руку ей на ногу. Тут Ольга сбежала и была за такое поведение понижена до санитарки, но это было не страшно. Поезд делал один рейс за другим, она работала в вагоне с легкоранеными – потом оказалось, что это потруднее, чем работать в вагоне, который вез тяжелораненых. Те лежали, «бедняги, на своих подвесных койках и чаще всего молчали».