– Ваши ученые позволяют себе политические провокации.

– Вот мы и квиты, – сказал Вавилов, глядя ему вслед, потом произнес: – А вы, Борис Леонидович, не хотите порадовать нас своим новым опусом?

– Борис Леонидович как раз собирался прочесть нам оду Узкому, написанную недавно, – сказал дипломатично Александрийский.

– Любопытно, очень любопытно, – сказал академик. – Возьмите меня в компанию. Я – плохой танцор, да и боюсь, что президент Филиппов устроит бег в мешках или игру в шарады с разоблачением империалистов.

– Прошу вас, – сказал Александрийский. Пока рассаживались, Александрийский – губы синие, бледный – показал Лидочке жестом на коробку с лекарствами. Лидочка налила из графина воды, и Александрийский принял пилюли. Все ждали, пока ему станет лучше и он даст знак к продолжению чтения. Александрийский стал дышать медленнее.

Вавилов отошел к окну.

– Какой мерзавец, – сказал он тихо.

– Это не он, это они, – сказал Пастернак.

– Спасибо, что вы пришли ко мне, – сказал Александрийский. – Лидочка, закройте дверь. А вы, Борис Леонидович, не сочтите за труд!

Пастернак вновь прочел стихотворение, посвященное Узкому, Лидочка запомнила последнюю строфу:

На старом дереве громоздком,
Завешивая сверху дом,
Горят, закапанные воском,
Цветы, зажженные дождем.

Странно, мы все умрем, а это стихотворение будет жить отдельно от нас, и через сто лет читатель, не ведающий о давно разрушенном Узком, будет представлять себе иные аллеи и иные поляны.

Пастернак потом читал и другие свои стихи – может, написанные здесь, а может, и раньше, но слушатели уже не могли до конца подчиниться его голосу, тень Алмазова осталась в комнате, и даже сильный характером и влиянием Вавилов нет-нет, а бросал взгляд на дверь, словно за ней остался, подслушивая, Алмазов.

Пастернак назавтра собирался уезжать – если, конечно, грузовичок сможет выбраться по размытой дороге.

– Вы не останетесь еще?

– Нет, здесь плохой климат!

– Ну что вы! – наивно воскликнула Лида и осеклась со смущенной улыбкой.

– Но я рад, что вновь встретился с Павлом Андреевичем и с вами, Лида. Мне нечего подарить вам в знак восхищения… не примете ли это?

Он протянул Лидочке лист, на котором было написано «Липовая аллея».

– Может быть, – спросил академик Вавилов, – мне в настоящих обстоятельствах проводить вас до вашей комнаты?

– Не беспокойтесь, – сказал Пастернак. – Я сам провожу Лиду.

Вавилов остался у Александрийского, они принялись обсуждать какие-то университетские проблемы. Пастернак проводил Лидочку до комнаты. Он был рассеян, молчал, и Лидочка подумала, что он жалеет, что отдал ей автограф.

– Может, мне вернуть? – спросила она. – А то вы забудете слова?

– Слова? – вдруг он улыбнулся. – Слова этой песни мы знаем наизусть, – сказал он. – Простите, что я недостаточно галантен. Но уж очень негалантное время.

– Я вас прощаю. По крайней мере вы вспомнили о существовании такого слова.

У двери в девятнадцатую комнату Пастернак поцеловал Лидочке руку и сразу ушел, будто его существование в Узком уже завершилось и он мысленно пребывал совсем в другом месте.

Лидочка толкнула дверь, дверь открылась. Комната была пуста. В тишине было слышно, как за открытой форточкой скворчит дождик, а снизу из гостиной доносится патефонная музыка.

Она вдруг разозлилась на Пастернака. Какое он имел право оставить ее одну, когда ее преследует Алмазов? Поэты – эгоисты. Придя к такому выводу, Лидочка аккуратно положила автограф Пастернака на тумбочку – когда будет светло, она спрячет его получше, но сейчас не хотелось зажигать свет, доставать из-под кровати чемодан. А там кастрюля! Лидочка замерла – как же за суматохой последнего часа она могла забыть о тайне, которая ей доверена? Тайна ли?