Когда мне было семь лет, у меня отняли всех кукол и все другие игрушки и сказали, что я большая девочка, которой не пристало более их иметь. Я никогда не любила кукол, но тем не менее в них играла; мои руки, платок и всё, что я находила, служило мне игрушкой; оттого я продолжала свое по-старому; вероятно, это лишение игрушек было только для вида, ибо мне не мешали.
С ранних лет за мной признали хорошую память, а потому и мучили меня постоянно заучиванием наизусть; называли это развитием памяти; я думаю, со своей стороны, что это было ее ослаблением. То были стихи из Библии, затем – нарочно сочиненные вещицы, а то – басни Лафонтена, которые надо было учить наизусть или бойко твердить, и, когда я что-нибудь забывала, меня бранили; между тем, кажется, нет человеческой возможности запомнить всё, что я принуждена была выучить наизусть; думаю, не стоило и трудиться над этим. Я берегу еще сейчас немецкую Библию, где подчеркнуты красными чернилами все стихи, которые я знала наизусть.
Мне дали наставника, который обучал меня Закону Божию, истории и географии; французский и немецкий языки я усвоила по навыку. Я спросила однажды у этого священника, ибо им-то и был мой наставник: какая из христианских церквей древнейшая? Он мне сказал, что греческая и что она также больше всех приближалась к вере апостолов, он был в этом убежден. С этой минуты я возымела большое уважение к православной церкви и всегда очень интересовалась ее учением и обрядами; ныне я глава этой церкви.
Помню, у меня было несколько споров с моим наставником; из-за них я чуть не попробовала плети. Первый спор возник оттого, что я находила несправедливым, что Тит, Марк Аврелий и все великие мужи древности, притом столь добродетельные, были осуждены на вечную муку, так как не знали Откровения. Я спорила жарко и настойчиво и поддерживала свое мнение против священника – он обосновывал свое мнение на текстах Писания, а я ссылалась только на справедливость. Священник прибег к способу убеждения, которого придерживался святитель Николай: пожаловался Бабет Кардель и хотел, чтобы меня убедила розга. Бабет Кардель не имела разрешения на такие доводы; она лишь сказала мне кротко, что неприлично ребенку упорствовать перед почтенным пастором и что мне следовало подчиниться его мнению. Бабет Кардель была реформатка, а пастор – очень убежденный лютеранин.
Второй спор вращался около вопроса о том, что предшествовало мирозданию. Он мне говорил – хаос, а я хотела знать, что такое хаос. Никогда я не была довольна тем, что он мне говорил. Мы поссорились, и Бабет Кардель была снова призвана на помощь.
Третья схватка, которую мы имели с пастором, была относительно обрезания: я хотела знать точно, что это такое, а он не хотел объяснять; Бабет на этот раз заставила меня замолчать. Я уступала только ей: она смеялась исподтишка и уговаривала меня с величайшей кротостью, которой я не могла сопротивляться. Признаюсь, я сохранила на всю жизнь обыкновение уступать только разуму и кротости; на всякий отпор я отвечала отпором.
Сей духовный отец чуть не поверг меня в меланхолию: столько наговорил он мне о Страшном суде и о том, как трудно спастись. Целую осень каждый вечер, на закате дня, ходила я плакать к окошку. В первые дни никто не заметил моих слез; наконец Бабет Кардель их заметила и захотела узнать причину. Мне было трудно ей в этом признаться, но я ей открылась, и у нее хватило здравого смысла, чтобы запретить священнику стращать меня впредь такими ужасами.
Меня учили всяким женским рукоделиям, но я о них заботилась столь же мало, как и о чтении. Я охотно писала бы и рисовала; меня почти не научили рисованию – за неимением учителя. У Бабет было своеобразное средство усаживать меня за работу и делать со мной всё, что ей захочется: она любила читать; по окончании моих уроков, если была мной довольна, она читала вслух; если нет, читала про себя. Для меня было большим огорчением, когда она не делала мне чести допускать меня к своему чтению.