* * *

Бодрая старуха в джинсовом сарафане, расшитом мелкими, точно горох, розами, и джинсовой панамке, командным голосом говорит в телефон:

– Можно подумать, что бабушка вам всем нужна. Да вы меня живую готовы в гроб положить! Как Гоголя! Чтоб я там царапалась в крышку.

И для большей убедительности она шевелит в воздухе пальцами с наманикюренными ногтями.

* * *

Я обычно прохожу к самому началу состава и вхожу в те двери, которые сразу за кабиной машиниста. Там посвободнее. А сегодня вечером и там негде было яблоку упасть. Мало того, на одной из станций в дверь попытался втиснуться мужчина в форме прапорщика метро. У него было на погонах две звезды. Ну с одними звёздами его бы пустили. Но у него в комплекте с ними был преогромный живот. А к лишнему животу сплочённый коллектив нашего вагона был не готов. Тут одна женщина как закричит: «Гоните его! Он машинист!» Мы его вытолкнули и поехали дальше. И дальше мне один мужик рассказал, что в прошлую пятницу на замоскворецкой линии была такая давка, что люди доезжали до самого «Речного вокзала», потом шли колоннами повагонно до МКАДа и только километров через пять после него толпа начала рассасываться до такой степени, что инвалиды и пассажиры с детьми смогли присесть на свободные пеньки. Когда меня вынесли из вагона, ко мне подошел неприятного вида и запаха мужчина в клетчатой кепке с ушками и спросил: «Что вы ищете? Скажите. Я вам найду». Если бы я знал, что…

* * *

Подхожу к дому. Возле него, под фонарём, стоят три мусорных контейнера. А в контейнерах бомж и бомжиха роются. Пустые бутылки ищут. Мирно роются, о чем-то болтают между собой, смеются. И вдруг бомжиха как закричит на своего бомжа:

– Дима, ну хули ты толкаешься?! Вежливее, блядь, с женщиной надо!

– А чего я, – отвечает Дима. – Ты, Верка, сама жопу-то отодвинь. Контейнер погнешь.

– Щас… погнешь…. Хамло ты, Дима. Самое настоящее воронежское хамло. Деревенщина херова.

И Вера с остервенением стала запихивать найденные бутылки в свой огромный баул.

* * *

От станции Черкизовской до Преображенской площади стоял рядом с прекрасной женщиной нашего бывшего Востока. Волосы цвета неверморова крыла, глаза темного янтаря подведены до самых ушей. И в этих огромных глазах окаменевшие, скрюченные отражения мужиков, пропавших навсегда. Одета она была в сверкающее кожаное пальто до пят с серебряными пуговицами, а на плечи был накинут зеленый платок, расшитый настоящим червонным люрексом. Вдруг в кармане у нее зазвонил телефон цветастой восточной мелодией. Она стала говорить в него что-то такое же разноцветное, как мелодия, на своем языке. Сквозь шум поезда я уловил только одну фразу на русском: «Ну тебя на хер, Вова».

* * *

На станции «Бабушкинская», у самого выхода на улицу, сидит старушка и играет на баяне. Баян большой, а старушка маленькая. Баян даже ещё больше, а старушка ещё меньше. Её почти и не видно за баяном. У старушки куртка с капюшоном, и между краем капюшона и баяном можно разглядеть только её глаза. Довольно часто она скашивает их в сторону своей сумки. В эту сумку прохожие бросают деньги. Но она не на деньги смотрит, нет. Она их даже отодвигает в сторону, чтобы открылась тетрадка. Такая древняя, пожелтелая тетрадка за две копейки из тех, у которых на обложках гимн пионеров печатали или октябрятскую клятву. А в тетрадке у старушки ноты. Нарисованы кривоватые нотные станы, а на них самые настоящие ноты – диезы, бемоли и всё, что там полагается для песни или вальса. Как это всё можно разглядеть в полутьме перехода, да ещё и без очков – я не знаю. Но она разглядывает. Листает страницы. Я долго за ней смотрел. У неё несколько тетрадок. Она их открывает по очереди. Сметает набросанные червонцы с нот. Водит негнущимся пальцем по линейкам нотного стана. А вот играет она почему-то только «Подмосковные вечера». И больше ничего.