* * *

Девочка писала в блокнот. Вернее, училась писать. У нее еще не было любимых букв, как у Акакия Акакиевича, да она их, наверное, и не все знала, чтобы любить или нет, но от большого усердия высовывала им навстречу язык, точно хотела слизать каждую. Слово было «гладиолус», и было оно невообразимо длинным. Такое слово написать – это вам не пузырь из жвачки надуть. Вроде и начнешь правильно, но потом, к середине, черт знает откуда повылезут сами собой какие-то посторонние палочки, крючочки и даже буквы ненужные, а нужные, наоборот, подеваются неизвестно куда, и получится какой-нибудь «гладилус» или «гладиус». Сами по себе эти «гладилусы», может, и хорошие и даже состоят в близком родстве с гладиолусами, только у них лепестки другой формы, и… они не гладиолусы, хоть плачь. Девочка уже и надула губы, намереваясь уронить в блокнот слезу, но вдруг передумала, почесала круглую, румяную щеку авторучкой, оставив при этом на ней несколько нарисованных зигзагов, и принялась энергично зачеркивать криво выросший «гладилус». Закалякав его до неузнаваемости, она облегченно вздохнула, быстро написала слово «торт» и стала им любоваться изо всех сил. Тут поезд подошел к станции «Кропоткинская», и девочка с мамой вышли. Девочка еще и успела пару раз скакнуть на одной ноге, пока выходила из вагона, а вот ее мама этого делать не стала. Ну и зря. Иногда так здорово скакнуть разок. Или даже два.

* * *

Солнце садится. Нарезанные чайками круги золотистого воздуха падают в воду, и мелкая рябь разбивает их на множество осколков. Привалившись спиной к ажурным перилам мостика через пруд, томный молодой человек с еле заметной трехнедельной щетиной на бледных щеках говорит в телефон:

– Леш, ты не кипишись. Завтра найдем партнеров и нарубим с них бабла…

Он плюет вниз, в проплывающую утку, промахивается и долго, с отвращением, отирается рукавом куртки.

* * *

У выхода из станции метро «Преображенская площадь» стоит сумасшедшая старуха с длинным, шевелящимся от нездорового возбуждения, носом. На голове у нее ядовито-синий, точно синильная кислота, берет. Время от времени старуха простирает вперед правую руку с растопыренной пятерней и громко кричит в окружающее ее броуновское движение:

– Прекратите бегать! Идите работать!

Не идут. Продолжают бегать.

* * *

На Садовом сидит нищенка-таджичка (а может, и узбечка – кто их разберёт) с двумя замечательно замурзанными детишками. Они сидят на цветастом коврике. Дети сосредоточенно надувают шарики, пускают слюни и размазывают их по щекам. Их мать (косички, красные шальвары, серьги до плеч и всё такое – симпатичная такая, чернобровая и кареокая среднеазиатская молодуха) сидит, поджав под себя ноги, выставив вперед руку (как Ильич на памятниках, только ладонью вверх), и монотонно напевает: «Падаттехристуради, падаттехристуради…»

* * *

Всё же в столице много удивительного. В вагоне метро встретил двух девиц. Одна большая, а вторая маленькая. Обе в чёрных штанах и футболках, в татуировках и устрашающем макияже. Ну макияжем и татуировками меня не удивишь, но вот на маленькой девице был ошейник с металлическими кружками, а к ошейнику была прикреплена довольно внушительная длинная цепь. А уж конец этой цепи был намотан на руку девицы, которая побольше. Я, конечно, на всякий случай отошел подальше – кто ж знает, что у этой цепной девицы на уме. Меня лет восемь назад укусила собака, тоже маленькая, – так мне этих противостолбнячных уколов вкатили по самое нимагу. Больно мне надо наступать на те же грабли. Потом-то уже, когда я протискивался к выходу, перед своей станцией, слышал, как они между собой говорили про Мураками и про то, что Толик – козёл. Его пригласили, как человека, а он не пришёл. Водка, конечно, не пропала, но вечер был испорчен… Так сразу Толик и козёл. Я бы тоже не пришел. Я бы даже пошел в противоположную сторону. Может, и побежал бы.