– Я подниму эту трубку и сделаю короткий звонок. А через полчаса у меня не будет сына.

– Отец!

– Пожалуй, полчаса – слишком много с тебя. Ты уже не имеешь права называть меня отцом. Ступай в приемную на первом этаже и жди. Тебя заберут. Вещей можешь не собирать.

И, не глядя на бывшего теперь сына, он взялся за лапку телефона.

А мальчик не трогался с места. Мучнистая кожа щек и лба будто покрылась трещинами. Бархатный сюртук подергивался на плечах, выдавая бушующую внутри ярость.

Но под белесыми бровями было по-прежнему черно и пусто.

«Я понимаю, что это посягательство… – падали в трубку тяжелые слова. – Да, он уже ждет…»

Он развернулся и побрел к выходу.

Затворив за собой дверь, отвергнутый сын не стал спешить. В коридоре, где он сейчас стоял, лениво переливался сумрак, и лишь далеко справа мерцал бледно-желтый свет. Уродец двинулся в его сторону.

Немного странно было ступать по шелестящему ковру, зная, что это в последний раз. Еще страннее – видеть красные глаза слуг. Те прятались за базальтовыми колоннами, что ритмически прорезали стены через каждые тридцать шагов. Слуги высовывали раздвоенные языки, скребли когтями по камню. В прежние времена, стоило атеисту сделать движение в их сторону, как чернильные силуэты сжимались в комок. Но отныне он был отверженным, и красные огоньки на безносых лицах горели злобой и насмешкой.

– Безбожник! – шипели они, не осмеливаясь дотронуться до него.

Это его не обижало.

Коридор закончился, и мальчик очутился у широкой лестницы. С бордовой стены мертвенным взглядом смотрел светильник в виде кладбищенского нарцисса. Черные царапины расходились по лепесткам, и каждый из шести заканчивался крестом.

– Чушь, – произнес атеист и плюнул на ковер. Повернувшись к гербу спиной, он начал спускаться по черным ступеням.

Внизу он свернул направо и, пройдя через несколько комнат, оказался в приемной. Обыкновенно у высоких дверей стоял привратник, но в этот вечер его отпустили.

Здесь не принимали – ждали, и обстановка была простой: массивные скамьи, светильники-нарциссы. И еще клубилась, словно жидкое пламя, розовая кисея. В стенах гудели невидимые вентиляторы.

Мальчик сел поближе к дверям и уставился перед собой. Колыхание ткани вызывало тошноту. Порой щеки нежно касался розовый язычок; атеист машинальным движением смахивал его, и в искусственном огне было больше жизни, чем в этой костлявой руке.

Он догадывался, куда его повезут, и раздумывал, что будет там говорить. Идея атеизма возвышалась в сознании колоссальной башней, о которую разбивался любой страх, любое сомнение. Но в библиотеке он забыл о своей силе, и тем позорнее было это поражение. Теперь он изготовился драться.

Снаружи послышался шум мотора, а за ним – торопливый топот и скрип дверных петель. Уродец встал, когда его окликнули, и по обледенелому крыльцу заковылял к автомобилю. Металл отливал черным и золотым, но атеиста это заботило так же мало, как и шелест опавшей кисеи за спиной.

Машина тронулась. Мальчик сидел между двумя инквизиторами – фиолетовые капюшоны, белые кресты, – но обзора ему хватало. Все было как всегда: обветшалые особняки, угрюмые ограды, редкие прохожие – и всюду, всюду снег. Снег скрывал тротуары и налегал на фонари, душил деревья и пожирал крыши, облачал нагие статуи и наполнял пустые фонтаны.

Далеко вверху, за крапчатой белой пеленой, угадывался ледяной свод, а в восточном его углу – замороженное солнце.

Они проезжали мимо церквей. Было утро воскресенья, и у входных арок толпились понурые прихожане в серых плащах; чуть завидев автомобиль, они спешно отворачивались и обращали взоры к остроконечным фронтонам, где порой из-за снежной занавеси выступали строгие лики святых.