— Как себя чувствуете, миледи? — бросает он быстрый взгляд на развешенную простыню. Да, да, протокол соблюдён, брак консумирован, а он первопроходчик хренов. — Мне сказали, вы отослали врача? Напрасно.

И что-то напрягает меня его бархатистый проникновенный баритон и это его «напрасно» без грамма сочувствия.

Его щетина словно стала гуще. Бёдра уже. Мощные руки — ещё красивее. Но он так равнодушно и по-деловому расшнуровывает ширинку, которая уже воинственно топорщится, что во мне растёт… не, не желание, возмущение. А приласкать жену? А поцеловать?

А ещё от него за километр разит конским потом.

— Стоять! — хватаюсь я за край одеяла, которое он уже тянет на себя. — А руки вымыть? С мылом.

Не указываю я уж напрямую, что именно ему следует продезинфицировать, прежде чем в меня совать.

— Потом вымою, — хмыкает он презрительно, и не думает тормозить. — Когда обедать пойду.

И схватив меня ручищей за лодыжку, подтягивает к краю кровати.

Я и пикнуть не успеваю, как он безжалостно втыкает в меня ту приличных размеров штуку, что он так и не помыл. И вот тут я вспоминаю и про доктора, и про маму дорогую, и про каналью. А к тому времени как он разряжает обойму, перебираю поимённо всех тысячу чертей.

Нет, тот красивый сон мне снился точно не о нём. А у несчастной Катарины ох и трудной выдалась первая брачная ночка.

— Мне нужен сын, — затихнув на пару секунд, он рывком поднимается и, наконец, оставляет в покое мои ноги. Равнодушно вытирает подолом моей же рубахи свой хрен. — Слышишь, козочка? Сын! Или я вышвырну тебя на улицу, женюсь на твоей младшей сестре и рано или поздно изведу весь ваш поганый род.

— Да пошёл ты! — усилием воли заставляю я себя не застонать, поворачиваясь на бок. — Сам козёл! — кричу ему вслед, но дверь за ним уже закрылась.

Что-то этот безумный сон совсем перестал мне нравиться.

Истерзанное девичье тело невыносимо болит от надругательства. На душе погано.

Ни слова доброго, сволочь, не сказал. Не обнял. Не пожалел. Взял тараном. Отдолбил. Ещё и сына ему подавай.

— Но ничего, падла, я с тобой ещё поквитаюсь! — бросаю вслед ему грязные ругательства. — Мудак!

— Госпожа, — склоняется надо мной Фелисия. — С вами все в порядке?

— Сколько лет моей сестре? — превозмогая боль, разворачиваюсь я на кровати.

— Которой? Асте? — смотрит служанка настороженно. — Пятнадцать.

— А сколько их у меня?

— Осталось три, миледи. Ещё Матильда. Ей двенадцать. Клариссе — десять. Аурелии было двадцать, когда она умерла в родах. Она была старше вас на четыре года. Вы ничего не помните, госпожа? — отчаянная тревога в её голосе.

— Нет, Фелисия, — вздыхая я тяжело. — Ни кто я. Ни что со мной произошло. Даже сколько мне лет. Ничегошеньки.

— Вам столько всего пришлось пережить, — она качает головой сочувствующе, но не удивляется. — Вы ещё в детстве умом немного тронулись. И сейчас вам чуть голову не отрубили. Не удивительно после такого лишиться рассудка.

— Рассудок вроде пока при мне, — кошусь на нервно теребящую передник служанку подозрительно. Распустит же сплетни о полоумной королеве. Или это и так всем известно?

— Я по-твоему сумасшедшая, да? — гляжу, как она мнётся. — Говори, не бойся.

— Ну, вы так чудно разговариваете. И ведёте себя странно. И не помните ничего.

— Да, с памятью моей действительно что-то неважно, — охотно соглашаюсь я. А остальное так мне даже на руку, если Катарина моя была с придурью. — Но, если хоть слово из нашего разговора выйдет за пределы этой спальни, — я сажусь и оглядываюсь по сторонам, словно в поисках подсказок, как же я её накажу. — В общем, молчи, несчастная.