В том, что Катя Лаврова будет не против, он отчего-то не сомневался.
…Небольшой лысый парк перед Домом инвалидов выглядел особенно уныло из-за того, что со всех сторон был окружен зловонной загородной свалкой. Стаи лохматых вечно голодных ворон клубились над свалкой и парком, вили гнезда на подоконниках и кричали так, что у любого нормального человека после таких несмолкаемых концертов были все шансы превратиться в истероидного психопата.
Наверное, это было худшее место из тех, где кто-либо мог бы пожелать дожить последние дни. И тем не менее для почти полутора сотен пожилых одиноких людей это местечко стало последним домом.
Дом инвалидов представлял собою ветхое деревянное двухэтажное здание. На первом этаже располагались служебные помещения, столовая (в которой неизменно пахло концентрированным кубиковым бульоном и вареной картошкой), библиотека с газетами двухлетней давности, холл, в центре которого пылился давно и безнадежно сломанный телевизор, и кабинет врача. На втором этаже – палаты, всего пятнадцать, в каждой – около десяти железных кроватей с продавленными матрасами. Палаты были такими маленькими, что кровати стояли почти вплотную друг к другу. На прикроватные тумбочки места не оставалось, так что люди хранили личные вещи (если таковые имелись) прямо под кроватями.
Конечно, не все эти несчастные были одинокими на самом деле. Кого-то сослали в этот так называемый «санаторий» равнодушные родственники. Каждый вечер в тесноватых холодных холлах Дома инвалидов обманутые и покинутые старики ворчливо жаловались друг другу на жадных детей и родных.
И пожалуй, только один человек находился здесь по собственной воле.
Шура шла по аллее, уверенно толкая перед собой допотопную инвалидную коляску. В коляске сидел круглолицый худой мужчина с нездорово серым лицом. Он курил сигарету в красивом костяном мундштуке, и этот дорогой мундштук сразу бросался в глаза, дисгармонируя со всем вокруг. Никто не смог бы догадаться, сколько лет этому инвалиду: его лицо было вдоль и поперек перечеркнуто глубокими морщинами, а вот руки казались молодыми, без морщин и пигментных пятен. И голос был молодым. Ему можно было дать и пятьдесят, и семьдесят лет.
– Я привезла тебе чистые рубашки и носки, – весело перечисляла Шура, – и журнальчиков почитать. И бульона домашнего.
– От бульона меня тошнит, – пожаловался мужчина. – И вообще могла бы не стараться. Я же предупредил, что не буду тебя ждать.
– Странный ты, папа! – пожаловалась она. – Как я могу не приезжать. Я же скучаю. Я вообще тебя отсюда заберу.
– Очень надо, – проворчал он, плотнее кутаясь в свой грязный, продранный на рукавах ватник. – Мне твоя жалость не нужна. И скука тоже. Мне здесь хорошо.
– Как здесь может быть хорошо? – поежилась Шура. – Меня страх берет, как только я слышу этих проклятых ворон.
– Не слушай, – пожал плечами отец. – Ладно, обойдемся без сантиментов. Как поживает Катя?
– Нормально поживает. Как обычно.
– Что о ней пишут?
– У вас же библиотека есть. Почему бы тебе самому не почитать?
– О ней хорошее пишут? – Он, казалось, ее не слушал. – Журналисты Катю любят?
– Да, – честно сказала Шура, – а вообще я газет не читаю.
– Ты часто у нее бываешь?
– Ну так… Не думаю, что ей бы этого хотелось.
– Наверное, ты ей надоедаешь, – досадливо поморщился он, – ты слишком шумная. Катя не любит шум.
– Пап, давай о тебе лучше поговорим. Давай я заберу тебя отсюда. Тогда ты сможешь лично с ней встретиться.
– С Катей? – Он как-то странно, коротко рассмеялся. – Нет. Нет-нет, я не смогу. Мне будет больно ее видеть.