Я вбежал в дом. Там было темно, пахло дымом, прокисшим элем, луком и беконом. И еще сухой лавандой, которую для аромата добавляли в камыш на полу. Привыкнув к темноте, я увидел в конце зала перегородку. Дверь вела во внутренние помещения. Там неподвижно стоял Уильям. А рядом с ним женщина, почти такого же роста, как и он. Я даже не думал, что Элизабет такая высокая. Но потом я понял, что она не двигается. Она стояла совершенно неподвижно, опустив руки и склонив голову набок под странным углом.
Ноги ее висели в четырех дюймах от земли. В четырех дюймах. Всего ладонь отделяла жизнь от смерти.
Я сразу же подумал, что ее ограбили или изнасиловали и убили, повесив на балке собственного дома. Но у нее нечего было взять. Она была самой обычной женщиной – кому понадобилось убивать ее. А потом я спросил себя: где же ее дети?
Я подошел ближе. Глаза Элизабет были открыты, они смотрели в вечность, вошедшую в ее дом. Я перекрестился и прочитал молитву за ее душу, а потом еще одну, за собственную жену и детей.
Порыв ветра качнул дверь. Она заскрипела и почти закрылась. Прислоненная к стене щетка упала на пол. Я подошел к двери, поднял щетку и подпер дверь поленом, чтобы она не закрывалась, – иначе в комнате было слишком темно.
Уильям не двигался. Он сам окаменел, как труп. Я подошел к очагу и наклонился пощупать пепел: он все еще был теплым. Я слышал, как молился Уильям: «Benedicat vos omnipotens Deus Pater et Filius et Spiritus Sanctus». Приходский священник учил нас молитвам. Уильям перекрестился. Я тоже. Мы хором произнесли: «Аминь».
Впервые за много дней я почувствовал, что мы вместе. Да, мы стоим на краю обрыва темной ночью, мы смотрим в тот же вечный мрак, что и Элизабет Таппер, но мы вместе.
Уильям вошел в комнату, я следом за ним. Мы увидели детей Элизабет. Старшему было семь, младшему пять. Они лежали рядком, на старом соломенном матрасе. В ставнях были широкие щели, и мы увидели, что лица детей покрыты пятнами, а глаза закрыты. Мать выпрямила им ручки и ножки. Она оставалась с ними до самого конца, а потом лишила себя жизни. Рядом с матрасом все еще стояла плошка с недопитым овсяным отваром.
Я выскочил в зал, где воздух был чище. Я мог думать только о собственной семье – до дома был еще целый день ходу. Что ждет меня, когда я открою дверь своего дома? А вдруг и Кэтрин висит на балке, как несчастная Элизабет? Вдруг веревка уже охватила ее белую шею? Вдруг ее руки, глаза и сердце уже пусты? Мысленно я увидел, как она висит в воздухе, как безжизненный мешок плоти. А вдруг мои сыновья, Уильям, Джон и Джеймс, лежат мертвые в своих кроватках, а лица их покрыты пятнами? Я вспомнил их волосы и глаза, в ушах зазвучали их голоса. Если они мертвы, то не захочу ли и я свести счеты с жизнью?
Какой-то звук отвлек меня от этих мыслей. Я увидел, что Уильям двигает скамейку. Он встал на нее, снял с балки солидный окорок и засунул его в дорожную суму.
– Ради всего святого, Уильям! Имей же уважение!
– Если я этого не сделаю, это сделает кто-то другой, – ответил брат. – Добрая еда – для живых, а не для воров и червей. – Он застегнул суму и выставил ее за дверь. – Кроме того, если ты винишь меня в неуважении, то что скажешь насчет чумы? Какое уважение Бог проявил к Элизабет и ее детям? Разве он не оскорбил их?
– Это богохульство!
– Оставь свое благочестивое занудство, Джон, меня от него тошнит. Лучше помоги мне ее снять.
По тому, как Уильям смотрел на нее, я понял, что ему нет дела до того, что она была шлюхой. Он жалел ее, несмотря ни на что.