– А тебе? – спросил он, проявляя вершины благородства.
– Да у меня через час автобус, – ответил я, смутившись. – Переживу как-нибудь…
– Правильно делаешь, что уезжаешь, – вдруг заявил мой собеседник. – Тут нечего делать. Хотя, везде теперь плохо…
– Да, вероятно, – подтвердил я. – А тебя как зовут?
– Вова, – ответил он, и уже как давнего приятеля, попросил, не сомневаясь на этот раз в моем согласии: – Ты бы дал еще денег, а?
– На клей? – настороженно поинтересовался я.
– Ну… сам понимаешь…
– Нет! – внезапно восстал я, расстроив мальчугана. – Лучше я куплю вам чего-нибудь поесть.
– Ха! Ты гонишь, дядя! – усмехнулся Вова. – Поесть мы и сами найдем. Ты денег дай!
В эту минуту лакированная дверь в благотворительность медленно открылась, и в пространство зала ожидания просочилась худенькая, полусогнутая старушка в коричневой фетровой шляпке, вышедшей из моды еще до моего рождения, в резиновых ботиках той же эпохи, полузимнем пальтеце бутылочного цвета с узким мехом неизвестного происхождения по воротнику. В руках у старушки была небольшая самошитая хозяйственная сумочка из кухонной клеенки, а в глазах – грусть и следы прежнего достоинства, безнадежно застрявшего в канувших временах.
Оглянувшись по сторонам, будто вспоминая, куда идти, старушка неторопливо засеменила мимо меня к лестнице, а я, в который уж раз за последний час, затаил дыхание. Да, я узнал ее, я не мог ошибиться. Это была Сталина Георгиевна – моя бывшая учительница по истории, с которой я никогда не дружил, которую откровенно даже не любил, в отличие от ее предмета. Впрочем, наши чувства были взаимны, и об этом знали все в моем классе.
И вот теперь, по прошествии четверти века, она, эта высокомерная гордячка с холодным эпохальным именем и не менее холодным сердцем, выходит вдруг из голландской забегаловки в нашем родном городе, где, должно быть, только что торопливо, опасаясь повстречать знакомых, проглотила примитивный гороховый суп и недоваренные биточки с вермишелью. И, проходя мимо меня, опускает глаза, будто внезапно узнает своего ученика. И, розовея от конфуза, убыстряет шажки, унося подальше от чужих глаз свою притупленную годами гордость и, вместе с ней, беспомощность.
– Смотри, дядя, – говорит мне в этот момент Вова, – у нее в сумочке хлеб, я знаю. Она берет его домой, к чаю. Ворует, наверное…
– Откуда ты зна… – успел сказать я.
И вдруг стайка пацанов вскочила с места, рванулась вслед за старушкой, и кто-то из них, выбив из слабых рук сумочку, подхватил ее, смеясь и ликуя на бегу. А она остановилась в растерянности, озираясь подслеповато по сторонам и бормоча вдогонку беспощадному и голодному детству:
– Там только хлеб, мальчики. К чаю. И ключи от квартиры. Денег нет, поверьте… Верните, пожалуйста, мальчики…
А они в дальнем углу огромного зала, наскоро вытряхнув и рассовав по карманам добычу, вернулись и подбросили к ее ногам сумочку с ключами. И тогда Сталина Георгиевна, унизившая меня тройкой на выпускном экзамене, позорно пошла домой, еще более согнувшись. А вечером она, наверное, будет пить голый чай и ждать следующего дня. Следующего обеда… Я видел это по ее удалявшейся спине…
В первое мгновение я хотел вскочить, нагнать пацанов, отобрать у них чужой хлеб, вернуть его беспомощной женщине и еще накостылять им по заслугам. Но что-то до боли жестокое заставило меня удержаться.
– Зачем… Зачем вы это делаете? – спросил я у Вовы.
– А что? Нас ведь туда не пускают, а больше негде… Дай денег, не жмись.
Я взглянул на него, наткнувшись на пронзительную безысходность, слишком четко отпечатанную на детском лице. И в эту минуту вдруг вспомнил, как в первом классе, и во втором, и позднее – мы покупали в школьном буфете пышнощекие булочки, а молоко нам давали бесплатно. А потом на большой перемене, как стайка воробьев, обсев скамьи во дворе, смачно, с голодным удовольствием поглощали эту ежедневную, традиционную сдобу, и еще болтали о своих восьми или девятилетних делах. И еще вспомнил, как макали перья в «непроливашки», и у Игоря Старченко пальцы всегда были в чернилах, а у близняшек Оли и Жени Беляковых постоянно перекручивались колготки… А еще нас всем классом водили в кино – на «Мальчиша-кибальчиша». И мы – каждый из нас в отдельности, и все вместе – точно знали, что живем в прекрасной, самой лучшей на свете стране.