– Ну, что Татьяна?

Прасковья, споро поднимаясь по лесенке на высокое крыльцо и обивая снег с сапог, успела рассказать и по каким домам роздали детей, и где Татьяна, и когда отпевание, а самое главное приберегла напоследок.

– А знаешь ли, свет, что Родька все Устиньино добро на кружечный двор сволок?

– Да ты сядь, отдышись! Я кашу вон из печи достала!

Очевидно, не замечая, что в сенцах есть еще человек, Прасковья продолжала выкладывать новости.

– Я же к Устинье, царствие ей небесное, пошла за вещами, во что обряжать, и со мной еще Дарьица и Мавра. А у нее все короба раскрыты, видать, Родька-то копался! И шуба пропала, и зимние чеботы, и опашень! Я как увидала – чуть мимо лавки не села…

Теща, которой не хотелось босиком стоять в сенях, втянула гостью в горницу. Данилка мигом соскочил с доски и, кутаясь в шубу, прижал ухо к дверям, к самой щели.

– И говорю – ахти мне, Дарьица, а ведь я права оказалась! Не к добру та душегрея!

– Ты про новую? – обнаруживая знание Устиньина хозяйства, уточнила теща. – Да потише, дочка с зятем спят. Артемонушка-то ночью нас повеселил – уж не чаяли, что до рассвета угомонится.

Данилка про себя назвал потребовавшую тишины бабу стервой…

– Про новую, ту, что она сама себе сшила из лоскутьев! Говорила я ей – не шей из лоскутьев, Устиньюшка, не к добру! Нет, говорит, такой ткани поискать, такого богатого синего цвета, я лучше лоскуток к лоскутку подберу и будет душегрея как у боярыни.

– Такую ткань у купца брать, так разоришься, – заметила Ванина теща. – Я чай, по три, если не по четыре рубля за аршин. А купчиха-то ей обрезочков дала всяких, и больших тоже, чего же не сшить? Рукавов-то кроить не надобно, лишь зад да перед, и всего-то в аршин длиной. И галун золотной по десять алтын за аршин идет, а она из кусочков составила, стыков и не разглядеть. Пуговки же у нее были припасены.

– Рукодельная была, помилуй, Господи, ее душеньку, – согласилась Прасковья. – Да только как увидела я те лоскутья, так и сказала – как хочешь, Устиньица, а не нравятся они мне. Птицы на них по синему полю вытканы какие-то нехорошие.

– Персидская ткань с чем только не бывает, – согласилась теща. – Я бы тоже на себя с птицами не надела. А есть которая с человечками, и с тварями тоже есть.

– Вот эти пташки ее и унесли, – сделала вывод Прасковья. – И сами улетели! Ты, свет, приходи с Татьяной и с малыми посидеть.

– У нас тут свой имеется. Можно, конечно, ее младшенького к нам пока забрать, положим двоих в одну люльку, места хватит.

Бабы заговорили о детишках.

Данилка повторял приметы – бабья душегрея, птицы по синему полю, галуном золотным обложена, ткань персидская, дорогая, не всякой купчихе по карману. Вот только не сказали дуры-бабы, каким мехом душегрея подбита.

– Вставай, свет! Завтрак стынет, – сказала зятю Ванина теща. – Помолясь, да и за стол.

Ваня заспанным голосом что-то пробубнил в ответ, прошлепал к дверям.

– Держи, – он сунул Данилке в руку ломоть черного хлеба. – И шел бы ты на конюшню. Ну, съездят тебя Гришка или Никишка по шее – беда невелика. Съездят да и призадумаются – ведь все равно правда на свет вылезет, когда Родьку допрашивать начнут, так, может, и лучше, что ты его подьячему выдал и никому, его выгораживая, врать не пришлось. Не то всех бы к ответу притянули.

Разумно рассудил Ваня, да кабы Ванину голову – прочим конюхам на плечи…

– Нет, призадумаются, да не простят, – возразил Данилка. Может, потому, что сам бы не простил дурака, что выдал на расправу брата или свата. – Спасибо тебе за хлеб да за ночлег, пойду я.