Мы пригласили Леса как-нибудь зайти поужинать. Да, говорит, обязательно, в любое удобное для вас время. Только позвоните.
Когда я последний раз видел отца, то не знал, что это последний раз. Он лежал в отделении интенсивной терапии. Я приехал из колледжа навестить его, но поскольку диагноз поставили буквально накануне, я толком ничего и не понял. Его ждало обследование и лечение для восстановления сил, и через несколько дней он мог вернуться домой. Мы приехали в больницу вместе с матерью, Бет и Тофом. Дверь в палату, где лежал отец, была закрыта. Мы толкнули ее – она оказалась тяжелая – и застали отца курящим. В отделении интенсивной терапии. Окна были закрыты, полно дыма, невероятная вонь, а посреди всего этого мой отец, который явно был нам рад.
Мы больше молчали, чем говорили. Пробыли, может, минут десять, забившись в дальний угол палаты, лишь бы быть подальше от дыма. Тоф спрятался у меня за спиной. На каком-то аппарате, установленном рядом с кроватью отца, бегали зеленые огоньки: то вспыхнут, то погаснут, погаснут – вспыхнут. А еще один – красный – горел все время.
Отец полусидел на кровати, откинувшись на две подушки. Нога на ногу, руки за головой. Улыбался, будто выиграл главный в своей жизни приз.
После ночи в реанимации и дня в отделении интенсивной терапии мать перевели в хорошую палату: просторную, с огромными окнами.
– Это палата для умирающих, – говорит Бет. – Смотри, сколько места, есть где с родственниками пообщаться, можно остаться на ночь…
В палате было дополнительное спальное место – большой раздвижной диван, на нем мы и устроились, не раздеваясь. Уезжая из дому, я забыл переодеть штаны, и пятно стало коричневым с черными краями. Время позднее. Мама спит. Тоф спит. Раздвижной диван не особенно удобен. В тело сквозь матрас впиваются металлические перекладины.
Над кроватью матери горит светильник, образуя вокруг ее головы слишком драматичный янтарный нимб. Стоящий за кроватью аппарат похож на аккордеон, только светло-голубого цвета. Вертикально растягивающийся, он издает чмокающий звук. Я прислушиваюсь к этому звуку, и дыханию мамы, и гудению других аппаратов, и гудению обогревателя, и дыханию Тофа, близкому и спокойному. Мама дышит тяжело, неровно.
– Тоф храпит, – говорит Бет.
– Знаю, – говорю я.
– Разве дети храпят?
– Не знаю.
– Послушай, как она дышит. Прерывисто. С большими паузами.
– Ужас.
– Да. Иногда секунд двадцать между вдохом и выдохом.
– Полное безумие.
– Тоф во сне лягается.
– Знаю.
– Смотри, отрубился уже.
– Знаю.
– И постричься ему надо.
– Да.
– Хорошая палата.
– Да.
– Правда, телевизора нет.
– Это, конечно, странно.
Когда большинство гостей ушли, мы с Кирстен направились в родительскую ванную. Кровать в комнате скрипит, да и не хотели мы там спать – комната пахла, как мой отец: подушки и стены пропитаны серым запахом дыма. И вообще, мы туда заходили, только чтобы стянуть мелочь из комода либо через окно выбраться на крышу – туда можно было попасть только через окно в их комнате. Все в доме спали – кто внизу, кто в спальнях, а нам с Кирстен осталась родительская гардеробная. Мы принесли с собой одеяла и подушку и постелили на ковре, между гардеробом и душевой кабиной у зеркальной двери шкафа.
– Так странно, – сказала Кирстен. Мы с ней познакомились в колледже, встречались уже несколько месяцев, хотя долго старались особо не сближаться, – мы очень нравились друг другу, но я боялся, что такая рассудительная девушка и к тому же красотка быстро меня раскусит, – пока однажды она не поехала вместе со мной домой на выходные, мы пошли на озеро, и я рассказал ей, что мать у меня болеет, конец ее близок, а она сказала, что это странно, потому что у ее матери тоже опухоль мозга. Я знал, что ее отец бросил семью, когда она была маленькой, что с четырнадцати лет она работала круглый год, я знал, что она сильная, но вот с ее губ слетело это новое слово, это смутное словечко. И с тех пор наши отношения стали более серьезными.