Моксон замолчал. Он сидел неподвижно, рассеянно глядя на огонь в камине. Было уже поздно, и я подумал, что мне пора идти домой. Но что-то мешало мне сделать это: видимо, я не решался оставить Моксона одного в его уединенном доме. Тем более в компании существа, о природе которого я мог только строить предположения, но которое настроено явно недружественно, возможно, даже враждебно. Поэтому наклонился и, тронув за плечо своего товарища, заглянул ему в глаза и спросил, указывая на дверь мастерской:
– Моксон, скажите, кто у вас там?
К моему удивлению, он беззаботно рассмеялся и ответил без замешательства:
– Никого. Эпизод, свидетелем которого вы стали, порожден моей беспечностью: я оставил машину включенной, когда делать ей было нечего, а сам взялся вас просвещать… Кстати, известно ли вам, что Разум есть порождение Ритма?..
– Ах, да оставьте вы их в покое! – ответил я, поднимаясь и надевая пальто. – Желаю вам доброй ночи и тешу себя надеждой, что в следующий раз, когда вы вознамеритесь выключить машину, то позаботьтесь, чтобы она была в перчатках!
Наверно, стоило понаблюдать за эффектом моего выстрела, но я не стал этого делать, а просто повернулся и вышел из дома.
Шел дождь, густела тьма. Только вдалеке, над гребнем холма, было видно зарево – это светились городские огни. Туда я торил свой путь по грязной немощеной улице. Позади меня не было ничего, кроме одинокого освещенного окна в доме Моксона. Свет его показался мне вдруг загадочным и даже зловещим. Я знал, что это за окно – светилась его «механическая мастерская». Я не сомневался, что он вновь вернулся туда, к своим занятиям, которые прервал, желая просветить меня в области сознания механизмов и прав отцовства Ритма. Его представления казались мне странными, даже смешными, но в то же время я не мог отделаться от ощущения, что они неким трагическим образом связаны не только с его характером и стилем жизни, но – возможно – и с его судьбой. Во всяком случае, теперь я уже не считал его слова причудой рассеянного ученого ума. Как ни относись к его взглядам, надо отдать должное: он излагает их четко и логично. Его последние слова так и вертелись у меня голове, повторяясь вновь и вновь: «Разум есть порождение Ритма». Формула эта была, конечно, слишком лаконичной и прямолинейной, но теперь она представлялась мне бесконечно заманчивой. Я повторял ее про себя, и с каждым разом она казалось все более совершенной и глубокой. Пожалуй, тут можно выстроить целую философию, подумал я. Если Сознание – детище Ритма, то все сущее – разумно, поскольку все движется, а движение всегда ритмично. Я задавался вопросом: а сам Моксон – осознавал ли он значение и широту своей мысли? Масштаб собственного обобщения? Или он шел (и пришел!) к нему нелегкой тропой опыта?
Идея эта была для меня внове, а разъяснения Моксона не смогли обратить меня в его веру немедленно. Но теперь будто яркий свет разлился вокруг меня – подобный тому, что некогда озарил Саула из древнего Тарсуса[1]. И теперь, во мраке и одиночестве ненастной ночи, я испытал то, что Льюис назвал «беспредельной свободой и волнением философской мысли»[2]. Меня наполняло дотоле неведомое осознание мудрости, я упивался торжеством разума. Мои ноги почти не касались земли: меня словно подняли и несли прямо по воздуху невидимые крылья.
Повинуясь импульсу вновь обратиться за разъяснениями к тому, кто пролил на мой разум свет, я почти бессознательно повернул назад и очнулся только тогда, когда вновь оказался у двери Моксона.