– Но это дикость какая-то. Будь она иудейкой, уж я бы точно знала.

– Не обязательно, – возражает Гэвин. – У меня бабушка с материнской стороны, моя бабуля, была в концлагере Берген-Бельзен в Германии. Потеряла обоих родителей и одного из братьев. Ради нее я лет с пятнадцати начал работать волонтером и помогать тем, кто пережил холокост. Многие из них признавались, что поначалу пытались забыть свои корни. Слишком тяжело – помнить, кем ты был до того, когда разразилась катастрофа. В первую очередь это относится к детям, попавшим в христианские семьи. Но почти все они мало-помалу вернулись к истокам, к иудаизму. Это для них все равно, что возвратиться домой.

Я смотрю на него во все глаза.

– Твоя бабушка пережила холокост? – повторяю я, пытаясь наконец осмыслить услышанное и собрать по кусочкам новый портрет Гэвина. – Ты работал с жертвами?

– Я и сейчас продолжаю это делать. Помогаю раз в неделю в еврейском доме престарелых в Челси.

– Но туда же два часа ехать, – поражаюсь я. Он пожимает плечами.

– Там жила моя бабушка – до самой смерти. Это место для меня кое-что значит.

– Ага. – Я не знаю, что еще сказать. – А что ты там делаешь? Как помогаешь?

– Даю им уроки, – просто отвечает он. – Живопись. Лепка. Рисунок. Подобные вещи. Еще сладости им привожу.

– Так вот куда ты ездишь с нашими пирожными?

Гэвин кивает. Я только хлопаю глазами. До меня доходит, что Гэвин Кейс вовсе не так прост, как могло показаться, в нем открываются неожиданные грани. Интересно, чего еще я о нем не знаю?

– Ты умеешь… рисовать?

Он сидит, отвернувшись, и молчит.

– Слушай, я понимаю, странная эта история с твоей бабушкой, и действительно, не всему можно верить, – произносит он наконец. – Не исключено, что я попал пальцем в небо. Но, знаешь, многие из тех, кому удалось избежать концлагеря и скрыться, покидали Европу по поддельным документам, где было написано, что они – христиане. Что если твоя бабушка приехала сюда с фальшивым паспортом? – спрашивает Гэвин.

Я трясу головой.

– Нет. Это невозможно. Она бы нам обязательно рассказала. – Но через секунду понимаю: так вот почему все в списке Мами носят фамилию Пикар, хотя я всегда была уверена, что ее девичья фамилия Дюран.

Гэвин чешет затылок.

– А ведь Анни права, Хоуп. Тебе необходимо выяснить, что произошло с твоей бабушкой.


Мы с ним разговариваем еще целый час. Гэвин терпеливо обсуждает со мной подробности дела. Если Мами действительно выросла в Париже в иудейской семье, недоумеваю я, почему нельзя просто обзвонить парижские синагоги? Или связаться с организациями, которые занимаются судьбами жертв холокоста? Такие существуют, я уверена, хотя никогда прежде у меня не было причин ими интересоваться.

Связаться с такими организациями нужно в первую очередь, соглашается Гэвин, однако, по его мнению, мне вряд ли удастся найти там ответы на все вопросы. В лучшем случае, даже если я сумею разыскать имена из своего списка, мне сообщат дату и место рождения, возможно, дату депортации, а если сильно повезет – название лагеря, куда их забрали.

– Но о дальнейшей их судьбе там данных нет, – поясняет он. – А твоя бабушка, по-моему, заслуживает того, чтобы узнать все – узнать, что случилось с людьми, которых она любила.

– Если вообще дело обстоит так, как ты говоришь, – перебиваю я. – Мне все это кажется каким-то бредом.

Гэвин кивает.

– Я тебя понимаю. Но ты должна проверить.

Меня это не убеждает. Я упрямо отворачиваюсь, пока он рассказывает, что в синагогах записи могут быть более подробными, возможно, там подскажут имена выживших, тех, кто помнит семью Пикаров. Кстати, добавляет он, хотя после холокоста прошло семьдесят лет, даже сегодня не все соглашаются предоставлять информацию по телефону. Конечно, за послевоенные годы что-то удалось выяснить. Но до сих пор для многих переживших войну и холокост назвать подлинное имя означает предать человека.