– Что, контра? – Он глядел на меня весело, а моргал медленно, словно ему было трудно моргать. – Не додавили мы вас в двадцатом, а?
– Константин Серафимович тяжело болен, – объяснила мама Числа, подоспевшая с чашкой бульона. – А вот кто сейчас бульончик кушать будет? Дедушка будет!
И она стала кормить его с ложки, потому что сам он не мог – на обеих руках три главных пальца у него очень скрюченные.
Значит, Число…
Костик Чеславин из академического, дразнитель и издеватель моего детства, и вот теперь выясняется, что вся надежда у него только на меня и на какого-то батюшку из бывших забулдыг. И я должна все бросить…
Нет! Вот нет, и все. Давайте вообще все друзья съедут в Америку и начнут там загибаться, а я побегу их спасать. Здорово, правда? А сочинять-то когда?
У меня, между прочим, есть обязательства перед речкой. Все.
Пишем дальше.
– Что?! – возмущается вдруг речка. (Я точно слышу, как она сердится на меня.) – Какое еще «пишем дальше»? Ну ничего себе! Да ты что, забыла?
Как однажды вы с Костиком стояли на мосту, на весенних каникулах дело было, стояли с Костиком, грелись на мартовском солнышке. Мимо прошел дядька с сигаретой, и дымок четко пахнул близкой весной, талым снегом и южным ветром. И ты еще сказала:
– А правда же, весной сигарета курится совсем другим запахом, чем зимой или осенью?
– Сигарета-курица? – вытаращил глаза Костик. – Ты чего?
И смеялся.
Да, точно, помню. Ты права, речка. Всегда он надо мной смеялся.
Однажды мы с Костиком даже подрались. Поспорили. Я утверждала, что слово «ебутся» пишется через «Ы». Более продвинутый Костик настаивал на «Е», всячески надо мной смеялся и попрекал неграмотностью. Мне было лет девять, а Числу двенадцать.
Н-да…
Нет…
Не годится бросать в беде человека, с которым связаны столь трепетные детские воспоминания.
Так ведь помрет он там, совестно мне будет, что палец о палец не ударила. Вот всегда так, живешь себе, даже в одной стране, в одном городе, на соседней ветке московского метрополитена, и никогда не встречаешься с давним другом, даже не вспоминаешь, но когда он умирает – выходит из окошка («окно – аварийный выход»), разбивается на машине по первому ночному снежку или долго и неправильно лечится от какой-то пустяковины («а оказалось, это не то совсем, проморгали основное-то, если бы раньше спохватились»)…
И эти поминки с водкой и черным хлебом, курить только на балконе, ветер летит в комнату, покаянные слезы, объятия и обещания держаться вместе, дружить, чтобы потом опять распрощаться и не встречаться никогда, никогда, никогда…
Знаем. Плавали.
Помрет – загрущу…
Этак он мне всю оставшуюся жизнь отравит, паршивец, дачник хренов, друг детства…
И вот отсюда начинается история, которую можно записать пьесой, чтобы – «слева кто говорит, а справа что говорит», а можно столбиком, а можно в строчку подряд или «елочкой», и назвать ее «Про нас», или «Земля октября», или коротко и ясно – «Пахра-Манхэттен-oneway», чего уж проще, а можно квалифицировать эту историю как
Служба кончилась, и молебен отслужили, и поговорил со всеми.
– Батюшка, батюшка, вас во дворе женщина ожидает, не наша, не знаю я ее, – говорит старушка с «ящика».
Вздохнув и спотыкаясь о кошек, батюшка выходит во дворик.
Во дворе хорошо, чисто выметено, цветники, кирпичные крестильня и трапезная, все добротное, на совесть. Кошки в ошейниках и смирные алкаши на лавочке.
Развела ты, матушка Анна… Ну, кошки – это еще ладно, но эти… «Воскресные обеды для малоимущих». Ты тут хоть одного малоимущего видела? Сползается на супчик одна алкашня, здоровые, красномордые, пахать на них надо.