37

Они приехали в Москву перед вечером. Город в этот час был полон печальной и тревожной прелести. Москва не боролась с приходом тьмы, не зажигала в окнах огней, не освещала фонарями свои площади и улицы. Город плавно переходил от сумерек к тьме, так отходят к ночи долины и горы. Уж никто в пору мира не увидит, если не видел этого в те летние вечера, каким было вечернее небо над затемненной Москвой, как спокойно и уверенно ложился сумрак на стены домов и становились невидимы тротуары и асфальт площадей. Мирно блестела при луне вода у обтесанных камней Кремлевской набережной, совершенно так же, как блестит при луне поросшая камышом робкая сельская речушка. Бульвары, городские сады и скверы казались ночью дремучими, без тропинок и дорог. Ни один даже слабый луч городского света не нарушал неторопливую работу вечера. А в пепельно-синем небе тихо белели аэростаты, и минутами казалось, что это серебристые ночные облака.

– Какое странное небо, – сказал Штрум, шагая по платформе Казанского вокзала.

– Да, небо странное, – сказал Постоев, – но более странно будет, если за нами пришлют, как обещали, машину.

Публика расходилась быстро и молча, это пришел в Москву поезд военной поры – на перрон не вышли встречающие, а среди приехавших не видно было детей и женщин. В большинстве из вагонов выходили военные в плащах и шинелях, с заплечными зелеными мешками. Торопливо и молча шагали они, поглядывая на небо.

В гостинице «Москва» Постоев попросил у дежурной комнату не выше четвертого этажа.

– Теперь все хотят не выше четвертого, – улыбаясь, проговорила дежурная, – все не любят бомбежки.

Постоев шутливо сказал:

– Что вы, я-то как раз очень люблю бомбежки.

В коридоре встретилось им много военных, несколько красивых женщин. Все оглядывали седого богатыря Постоева.

Из полуоткрытых дверей слышались громкие голоса, иногда звуки баяна. Седые официанты носили подносы с незатейливой едой сорок второго года: каша и картофель; скромность еды подчеркивалась блеском массивных никелированных судков.

Войдя в номер, они сняли плащи, и Постоев осмотрел постели, пощупал маскировку на окнах и потянулся к телефону.

– Придется вызвать директора, – сказал он, – и по поводу улучшенных обедов поговорить, и комната мне не нравится.

– Леонид Сергеевич, вряд ли директор придет к нам на восьмой этаж, лучше узнать по телефону, когда он в конторе, и зайти к нему, – сказал Штрум.

Но Постоев только пожал плечами и снял трубку.

И действительно, едва они успели помыться, в дверь постучали и вошел смуглолицый и представительный человек.

– Леонид Сергеевич? – спросил он.

– Да, да, я, – сказал Постоев, идя навстречу вошедшему, – знакомьтесь, Виктор Павлович Штрум, – но директор лишь кивнул, видимо сразу очарованный Постоевым.

Постоев с первых слов договорился об обедах и объяснил директору, что хотелось бы получить двойной номер, не выше третьего этажа.

Директор кивнул головой, сделал пометку в книжечке и сказал:

– Завтра смогу вам предложить то, что вас устроит, я к вам зайду.

Постоевская житейская уверенность была связана с общей уверенностью в важности и нужности его работы, уверенностью в драгоценных и счастливых качествах его образованности, научного и технического опыта.

Он был ментором отечественной промышленности качественных сталей. И ведь, действительно, уверенность его зиждилась на прочном фундаменте.

Директор называл корифеев науки, академиков, останавливавшихся в «Москве»: он с удивительной четкостью помнил номера комнат, в которых останавливались Вавилов, Ферсман, Веденеев, Александров, но, видимо, не совсем ясно представлял себе, кто из них был геолог, кто физик, а кто металлург. Директор привык иметь дело с большими людьми и обладал спокойной, уверенной манерой разговора, позволявшей ему держаться на острие, где сходились приветливая почтительность и утомленная деловитость. Постоева он, по всему судя, зачислил в самый почетный ряд, это ясно чувствовалось – в разговоре его было много приветливой почтительности и почти отсутствовала утомленная деловитость.