– Это кто сказал? – спросил Жером.

– Я.

– Ты? – насмешливо переспросил сын.

– До чего же ты бываешь несносен!

– Во всяком случае, она тебя вдохновляет. Уже кое-что. А если в Бретани у нас не заладится? Дом небольшой, нам придется сидеть друг у друга на голове.

– А если все будет хорошо? Если у нас получится жить душа в душу?

– Не очень представляю, что может получиться с совершенно незнакомой мне девицей, едва вышедшей из подросткового возраста – если она вообще из него вышла, – да к тому же обремененной мальчишкой, который мог бы быть ее младшим братом.

– Не навешивай на людей ярлыки. Если она бедна и рано стала матерью, это вовсе не значит, что она недоразвитая и неинтересная.

– Поговорим об этом, когда вернемся, – цинично заключил Жером.

– Вот именно. Кстати, она много читает. А ты? Как давно ты в последний раз раскрывал книгу?

– Позавчера. Толстую тяжелую книгу в красной обложке.

– Знаю, Видаля[2]. Я говорю про романы, очерки, что-то, чтобы отвлечься и раскрыться.

– Времени нет.

– Разумеется, есть. У тебя есть время. Ты его не используешь, вот и все. Потому что считаешь, что тебе не нужно ни отвлечься, ни открыться для мира.

– Мне нужна Ирэн.

– Ирэн мертва, – сухо ответил отец.

Жером умолк. И сейчас, спустя много месяцев после трагедии, эти два слова жестоко ранят. Отец произнес их ледяным тоном, и Жером знал почему. Он знал, что ему следует смириться с этим фактом, записать его на своем жестком диске, и жалостью тут не поможешь. Поль вел себя доброжелательно по отношению к нему. В первые дни после трагедии он часто обнимал сына, держал за руку на кладбище, когда все ушли, а Жером, слишком долго простоявший перед вырытой ямой, как будто постепенно погружался в мелкий гравий дорожки. Но вот уже несколько недель, как отец сменил тактику. Чрезмерное сочувствие действует на его сына как-то нездорово. Не лучше ли иногда прибегнуть к электрошоку, если это позволит ему взглянуть в лицо реальности?

Мертва…

Только отец осмеливался произнести «мертва».

Остальные предпочитали избегать ранящей жестокости этого слова. Они используют эвфемизмы, не называя вещи своими именами, полагая, что в таком случае все произошедшее как бы не совсем реально, что так удастся хоть немного смягчить действительность.

Ушла. Куда?

Скончалась.

Изящно, но длинновато. И чересчур торжественно. Слишком официально.

На небо.

К другим!

Мертва.

Ну да, мертва!

Антоним «жива». Как природа на живописном полотне, где срезаны цветы, собраны плоды, которые сохранят свои краски только на картине художника. Как несколько ее фотографий, собранные им в альбом, который он засунул в шкаф между книгами. Как натюрморт, приколоченный к его жизни сельского доктора. И он страдает от муки, которую доставляет ему вбитый в его тело гвоздь. Зияние, которое в конце концов затянется грубым келоидным рубцом, из тех, что остаются на всю жизнь.


Поль нашел детское кресло. Разумеется, он взял самое дорогое. Максимальная надежность. Или обычный блеф производителя.

Когда они вернулись к машине, Жюли распахнула дверцу:

– Людовик еще спит, а мне хочется пи́сать. Присмотрите за ним.

Глядя ей вслед, Жером пробормотал в свою трехдневную щетину, что ему редко приходилось встречать девушку, которая вела бы себя столь вульгарно.

– Ты преувеличиваешь, ведь сам же говорил мне, что «пи́сать» – это вполне медицинский термин! – возмутился Поль.

– Тем не менее в разговорной речи это звучит вульгарно.

– Выходит, надо быть врачом, чтобы иметь право использовать его в разговорной речи, не выглядя при этом вульгарно? Может, Жюли известно, что это научный термин, означающий, что ты опорожняешь свой мочевой пузырь.