в особый июньский день,
девочки в белых платьях
в школу несут сирень.
Прошлое на закате
солнцем озарено.
Девочки в белом платье
нет на земле давно.
Это не боль, не зависть, —
юности милой вослед
смотрит не отрываясь
женщина средних лет.
Давнее теплое счастье
мимо нее прошло.
Кивнуло ей, усмехнулось
и скрылось… И хорошо!
И хорошо, что годы
изменчивы, как река.
Новые повороты,
новые берега.

Прощанье

У дебаркадеров лопочет
чернильно-черная вода,
как будто высказаться хочет,
да не умеет – вот беда!
Как будто бы напомнить хочет
о важном, позабытом мной,
и все вздыхает, все бормочет
в осенней теми ледяной.
Мой давний город, город детства
в огнях простерт на берегу.
Он виден мне, а вот вглядеться
в себя, былую, не могу.
Чувств неосвоенная область,
смятенных дум круговорот.
Напрасно старенький автобус
меня на набережной ждет.
Ах, если б не рассудка строгость
и не благоразумья власть!
Но тонко просвистела лёгость,
и связь, как нить, оборвалась.
И вот уже клубит сугробы
и за кормой шумит вода,
и город в ночь уходит, чтобы
не воротиться никогда.
И не сказать, как это грустно,
и взять бы кинуться вослед…
Но жизнь с трудом меняет русло,
когда тебе не двадцать лет.

«Я помню, где-то…»

Я помню, где-то,
далеко вначале,
наплававшись до дрожи поутру,
на деревенском стареньком причале
сушила я косенки на ветру.
Сливались берега за поворотом,
как два голубо-сизые крыла,
и мне всегда узнать хотелось:
что там?
А там, за ними,
жизнь моя была.
И мерялась, как водится, годами,
и утекали годы, как вода…
Я знаю, что
за синими горами,
и не хочу заглядывать туда.

«Память сердца! Память сердца…»

О память сердца! Ты сильней

Рассудка памяти печальной…

К. Батюшков
Память сердца! Память сердца!
Без дороги бродишь ты, —
луч, блуждающий в тумане,
в океане темноты.
Разве можно знать заране,
что полюбится тебе,
память сердца, память сердца,
в человеческой судьбе?
Может, в городе – крылечко,
может, речка, может, снег,
может, малое словечко,
а в словечке – человек!
Ты захватишь вместо счастья
теплый дождь, долбящий жесть,
пропыленную ромашку
солнцу можешь предпочесть!..
Госпитальные палаты,
костылей унылый скрип…
Отчего-то предпочла ты
взять с собою запах лип.
И теперь всегда он дышит
над июньскою Москвой
той военного тревогой,
незабвенною тоской…
А когда во мгле морозной
красный шар идет на дно —
сердце бьется трудно, грозно,
задыхается оно…
Стук лопаты, комья глины,
и одна осталась я…
Это было в час заката,
в первых числах января.
А когда в ночи весенней
где-то кличет паровоз,
в сердце давнее смятенье,
счастье, жгучее до слез!
Память сердца! Память сердца!
Где предел тебе, скажи!
Перед этим озареньем
отступают рубежи.
Ты теплее, ты добрее
трезвой памяти ума…
Память сердца, память сердца,
ты – поэзия сама!

Тревога. Грусть…



Но я все та же, та же, что бывало…

Ночная тревога

Знакомый, ненавистный визг…
Как он в ночи тягуч и режущ!
И значит – снова надо вниз,
в неведенье бомбоубежищ.
И снова поиски ключа,
и дверь с задвижкою тугою,
и снова тельце у плеча,
обмякшее и дорогое.
Как назло, лестница крута, —
скользят по сбитым плитам ноги;
и вот навстречу, на пороге —
бормочущая темнота.
Здесь времени потерян счет,
пространство здесь неощутимо,
как будто жизнь, не глядя, мимо
своей дорогою течет.
Горячий мрак, и бормотанье
вполголоса. И только раз
до корня вздрагивает зданье,
и кто-то шепотом: «Не в нас».
И вдруг неясно голубой
квадрат в углу, на месте двери:
«Тревога кончилась. Отбой!»
Мы голосу не сразу верим.
Но лестница выводит в сад,
а сад омыт зеленым светом,
и пахнет резедой и летом,
как до войны, как год назад.
Идут на дно аэростаты,
покачиваясь в синеве.
И шумно ссорятся ребята,