ГЛАВА ПЕРВАЯ. СВЯТОЕ СЕМЕЙСТВО
«Святая и Вселюбящая Жительница небес пресветлых,
Заступница всех страждущих и скорбящих,
радость Великая всего на свете живущего,
благодарю Тебя за жизнь, Твой Царский подарок».
Ирмос св. Ксении Юродивой Христа ради
(РИСУНОК К ПЕРВОЙ ГЛАВЕ: ВЕТКА БАГУЛЬНИКА – СИМВОЛ БЛАГОВЕЩЕНИЯ)
Не родители выбрали Ксению. Ксения выбрала родителей.
Мать ее мыла полы в столовках и больницах в старинном сибирском городе, где в морозы резные наличники так покрывались густым куржаком, что виделись белой славянской вязью на слепяще-синих страницах небесной Книги. Руки Ксеньиной матери вечно болели от соды и горячей воды, и она мазала руки то кусочком сала на ночь, то растопленным бараньим жиром. Жила мать в чулане при больничной котельной, радовалась теплу, маленьким денежкам за свой поломоечный труд. Ксеньина мать не знала, была ли она красивой девушкой, да и женщиной была ли – не знала, – до той поры, пока Ксению не родила. Ходила она в дедовском тулупе – зимою (на морозы имела самосшитые, изрядно траченные молью унты); в перекроенном в духе платья больничном халате – летом. Мужчины на нее не глядели – слишком серым, тающе-дождевым было ее тихое лицо.
Однажды, наработавшись, она тяжко, беспросветно уснула в своем чуланчике, не сумев раздеться – до того устала. Трамваи бубнами гремели за окном, неимоверный мороз судорогой сводил рельсы. Провода, отягощенные куржаком, расчерчивали чернь неба на ломти, утыканные алмазными изюминами звезд. Ксеньина мать спала сладко и мертво, как зверь после счастливо миновавшей погони. Рука ее привольно свешивалась с кровати, скрипела панцирная сетка, гудела в трубах горячая вода, пахло в чуланишке мешковиной, кашей в накрытой тряпками кастрюле, пенициллином. И в то время, как взахлеб и честно спала она, без всяких сновидений, дрогнула забухшая дверь, подалась, заскрипела, и вплыл в чулан нежный ангел с веткой багульника в кулаке.
– Елизавета! – Так Ксеньину мать звали. – А Елизавета! Спишь… Вот багульник возьми… Цветы его бирюзовые. Дочь твоя бирюзовыми глазами снега великие прожжет. А сколь слез из очей ее вытечет!.. – будут падать на снег и в белых голубей обращаться… Вот, знай: она сама явилась ко мне и пальцем на тебя указала: мол, эту женщину в матери хочу. Ты готовься, Елизавета. И не страшись. Удел материнский выше всех. А то, что дитя выпустишь в снег и мороз на страдания, – зачтется тебе.
Замолчал ангел, любуясь спящей. Ксеньина мать, Елизавета, вздрогнула всей кожей во сне, охнула, на спину с живота перевернулась. Но не проснулась, не разомкнула век. Ангел положил холодную ветку багульника ей на грудь. Перекрестил спящую. И вышел, улыбаясь.
Подвыпивший больничный сторож, раскуривая на морозе «козью ножку», видел, как выгнутое черное литое железо неба опахнули крылья неведомого сияния. «Северное, должно, сюда добралось», – выцедил он, сопя, дымя махрой.
А Елизавета, пробудившись, так вцепилась в ветку багульника, что ногтями до крови продавила мозолистую ладонь.
Она испугалась. Она совсем не думала о ребенке. Она знала твердо: бедность, голодуха, гроши на ржаной хлеб и колбасу, на чай с сахаром, картоху с постным маслом. Она любила своих лежачих больных, под чьими койками мыла и драила, с чьих тумбочек смахивала пыль и крошки от печений. Она прикармливала собак на улице, гладила кошек в сирых подъездах. Она – станет матерью?! Невероятно. Кто сужден ей – муж, возлюбленный? Как обнимет ее – на руках понесет или будет мять, терзать? Кто будет он – больничный повар, истопник, рубщик мяса на рынке?.. Никто и никогда не глядел на нее. Не брал ее за руку. А тут – родить. Ведь это должен круглиться живот, тяжелеть и шевелиться поющее чрево, и вся она должна светиться, как лиственница в инее, зимой, близ Одигитриевской церкви, как облепиха на солнце, в рыночном граненом стакане! А больничные зеркала все отражали, отражали, настойчиво и навязчиво, санитарку Лизавету, серую мышь.