– Что-то ты долгое начал, – бросил Юрий, отодвинув ковш. – Я вот попиваю пиво, а все другие ждут, пока ты закончишь речь…

– Речь моя скоро закончится, княже. Но будет у нее такой конец, который имеет продолжение, то есть и не заканчивается еще. Начало же известно: идет битва, а у князя и коня уже нет. И нигде нет коней. Погибли. Или же не вынесли похода, потому как очень жирные да холеные. Что же тогда? Метнулись отроки сюда-туда, глядь, а там ратай скребет свою нивку сохой, а в соху запряжен коник гнедой, хлипкий, словно бы и не конь, а лишь голова, да четыре ноги, да хвост. Делать нечего: оттолкнули ратая, чтобы не надоедал причитаниями о своей скотинке, забрали его клячу, повели к князю: садись и веди нас! Сел князь и повел. Долго ли, коротко ли длился тот поход, а только враг был разбит, княжеское войско захватило неисчислимую добычу, были там богатства, были рабы, были и кони, но князь не пересел со своего гнедка, ибо тот стал ему как брат. И вот так возвращался князь в стольный град земли своей, а там уже готовили пышную встречу: жены в золоте, в серебре, в паволоках и цветах выходили на городские валы, боярство цепляло к драгоценным мехам золотые цепи, священники надевали золотые ризы и кадили ладаном в соборах и на улицах, по которым должен был проезжать князь. Ну, все бы оно так и закончилось, как начиналось, и притча моя была бы ни к чему, да подползли к княжескому уху шептуны-сладкопевцы: и купола на церквах киевских, дескать, золотые, и ворота в городе золотые, и улицы засыпаны красным цветом, и жены выглядывают своего князя пригожие, как розы, так разве же не должен князь появиться на белом коне, с красным седлом, золотой уздой, и чтобы челка золотая, и чепрак тоже – красный в золоте.

И забыл князь обо всем, пересел на княжеского, убранного для золотого Киева во все золотое коня, а гнедка бросил у дороги, – его привязали к обломанному дереву; никто не подбросил ему сена, и грустно посматривал конек, как его князь под напевы серебряных труб въезжает в Золотые ворота Киева, а уж что думал этот конек, того никто не знает. Потому-то и прерву здесь свою речь, и давайте выпьем за нашего князя Юрия, чтобы он никогда не сменил неказистого суздальского конька на раскормленного, украшенного золотом и серебром киевского. Здоров будь, княже Юрий!

– Здоров будь! – закричали все остальные и опрокинули всяк свой ковш; вынуждены были пить и гости, хотя к Иванице слово «вынужден» следует употребить с оговоркой, потому что ему все как-то сразу пришлось по душе: и удивительно вольные молодые дружинники князя, и их речь, даже их вид; Иваница хорошо разбирался в людях, он тотчас же понял, что князь, которого окружают такие непривычно раскованные люди, и сам, наверное, необычный, особенный князь, а ежели это так, то почему бы и не выпить за его здоровье. Что же касается лекаря, то он держался с подчеркнутой учтивостью, вот и все, что можно сказать.

Юрий свободной рукой привлек к себе чашника, обнял.

– Спасибо тебе, – промолвил он с неподдельной искренностью. – Не сменяю, ты правду сказал. Да Киев и не пришлет мне золотого коня. Ждал я не дождался, наверное, и не дождусь уже. Теперь вижу и знаю. И не сладкопевцев присылает, а с речью горькой и оскорбительно-неправдивой. Что, лекарь: сказать моим людям, зачем ты прибыл в наши края?

– Преждевременно, – спокойно ответил Дулеб, хотя трудно было здесь сохранять спокойствие: все указывало на то, что стоит князю лишь повести бровью, как обоих киевских пришельцев эти здоровые молодцы растерзают без колебания и сожаления, – такую безграничную влюбленность в Юрия можно было прочесть в их глазах, на их лицах, ощутить в каждом движении плеча, руки. Игра была смертельная, началась еще в тот день, когда отправился Дулеб, никем не посланный, к Юрию; теперь у него была единственная защита: собственная сдержанность, мужество и правда, ради которой он жертвовал даже своей жизнью. Все остальное зависело от воли Юрия. Князь тоже знал это очень хорошо и мог вдоволь поиграть с простодушным правдолюбцем киевским, а игры, как явствовало из молвы, Юрий любил бесконечно.