– Ну, так, – Дулеб не поддался напускной ласковости Изяслава, за которой легко угадывал бессильную раздраженность. – Ты от своего не отступишься, княже. Могу ехать или не ехать к Юрию – все едино будешь выступать супротив него, ибо стал ты против всего рода Мономаховичей – это уж ваше княжеское дело. Да не я в этом деле судья. Лекарь есмь, ведаю про хворости тела, душевные немощи тоже знакомы мне так или иначе, державные же дела посильны только властителям. Однако перед отъездом отважусь сказать тебе, княже, вот что. Бывал я среди людей малость, знакомился с миром и с книжной премудростью, хотя и не могу сравниться с тобой в опыте, учености и в знании сокрытых действий державных, которые знаешь ты не только благодаря своему княжению в своей земле, но и через разветвленные связи с властителями чужеземными. Так дозволь, ежели так, напомнить тебе слова польского князя Владислава Германа, сказанные примерно тогда, когда ты только пришел на свет, а меня еще вовсе не было. Умирая, Владислав разделил земли между своими сыновьями Болеславом и Збигневом. Когда же вельможи спросили, кому он отдает первородство, то есть старшинство, Владислав ответил: «Мое дело разделить волости, ибо я стар и слаб, но возвысить одного сына над другим или дать им правду и мудрость может лишь бог единственный. Мое желание, чтобы вы покорялись тому из них, кто окажется справедливее другого и доблестнее при защите земли родной». Прости, княже, ежели считаешь дерзостью повторение слов сих. Но должен ведать, что еду на дело тяжкое, может и смертельное, еду ради тебя, ради истины, ради чести земли нашей. И потому прошу тебя, княже, молись! И не за нас с Иваницей, не за себя, ибо верю в твою честность, а за землю нашу, которую ты должен любить превыше всего!

– Буду молиться! – промолвил Изяслав с такой высокой торжественностью, что отец Иоанн даже шмыгнул носом от умиления и разбавил чернила слезою, отчего слова «буду молиться» на пергамене получились искаженными: «буду мылиться».

После всего этого Дулеб мог ехать куда хотел. Он не дал себе ни малейшей передышки, не стали они с Иваницей менять и коней, ни верховых, ни для поклажи, а только покормили их. В дальнюю дорогу всегда следует брать то, во что веришь, а в своих коней они верили.

Дорогу им указывали сожженные князем Изяславом города и разграбленные княжескими дружинами села. Когда же перебрались через Сейм и углубились в древние леса, то не было у них ни позади, ни впереди ничего и никого, кроме безмолвных деревьев, обнаженных перед наступлением зимних холодов, равнодушных к человеческой судьбе, какой бы она ни была – тяжкой или привольной.

Теперь повествование неизбежно должно перейти на Юрия, в землю Суздальскую. Сказано ведь в одной вельми старинной книге так: «Се повесть велика есть, но мы, лености ради, от многа мало избрахом».

Князь Юрий мылся в баньке. Лежал на деревянной скамье, горячие клубы пара поднимались от раскаленных камней, на которые брызгал воду из ковшика княжеский растаптыватель сапог Вацьо. От горячего пара в груди жгло так, будто туда насыпали сухих опавших листьев; мало кто мог выдержать это. В обязанности Вацьо, собственно, и не входило высиживать вместе с князем в баньке, да еще и поливать водой раскаленные камни, первым принимая взрывы пара; от него требовалось лишь растаптывать новые сапоги для князя, большего никто и не требовал, но Вацьо полюбил баньки мерянского племени, но еще больше любил князя, а потому глотал, покряхтывая и поахивая, проклятый пар, восклицая при этом: