– Поди, поди, поди на кухню! – быстро зашептал Остерман. – Как будто тебя и нету!

Баронесса скрылась, а Андрей Иванович состроил самую болезненную физиономию, лег на постель, налил себе лекарства, обернул голову мокрым полотенцем и принялся тихо стонать. Через минуту к нему входил Меншиков.

– Валяешься, болен опять, небось помрешь к вечеру? Что-то уж долго ты умираешь, с тех пор как тебя знаю. И все от болезней твоих лютых только распирает тебя во все стороны! – едва сдерживая свой гнев, начал Меншиков едва вошел.

– Болен, болен, ваша высококняжеская милость! – охая и как бы не замечая меншиковского тона, ответил Остерман, искусно выражая на своем лице невыносимые страдания. – Так голова трещит, что еле гляжу на свет божий. Вот окно занавесил, а все глазам больно.

– А небось не больно глазам и не стыдно им смотреть на свет божий, делая всякие непотребные дела? – уже не сдерживая своего гнева, возвысил голос Меншиков.

– Какие такие дела? О чем говорить изволите, ваша высококняжеская милость? Ох-ох! – простонал Остерман.

– Не знает, не понимает, скажи на милость! Андрей, ты смотри у меня, не доводи до последнего, или ты меня не знаешь?

– Ох-ох! Да толком сказывай, ваша высококняжеская милость, ей-богу, ничего не понимаю.

– Ты мне писал это письмо? – вынул Меншиков из кармана пакет.

– Я. Тут вот и приписочка есть императора.

– То-то приписочка, писать-то ты мастер! Все время меня успокаивал, уверял, что император спрашивает про меня, жалеет, желает здоровья. А что вы тут без меня наделали? Ты, я чаю, все дни турчал ему на меня!

– Боже меня сохрани и избави! – вдруг поднял голову с подушки Остерман, в некотором изумлении глядя на Меншикова. – Чтобы я мог… да зачем, скажи на милость? И откуда у тебя такие мысли берутся, ваша высококняжеская милость? Грех тебе! И, главное, одного сообразить не могу, неужто ж вы меня за малого ребенка или за дурака почитаете? Если моему сердечному расположению и респекту к себе не верите, так подумали бы о том, что сам я себе не враг. Кем же я и держусь, как не вами, ваша милость?! Ну, не приведи бог, что с вами, так ведь куда я денусь? Сотрут меня за одно то сотрут, что я с вами в ладах был, никогда не простят этого! Так ведь я все это очень хорошо понимаю, как же могу что-нибудь дурное про вас замыслить! Ох, ох… ишь голова проклятая!

Меншиков молчал в нерешительности.

«Нелегкая его знает, – думал он, – хитрый немец! Или тут взаправду другие руки действовали?!»

Так, в нерешительности и с тяжелым чувством, и вышел князь от Андрея Ивановича.

По его уходе в комнату прокралась баронесса.

– Ну что ж, Андрей Иваныч, ничего, заставил замолчать его! Я все у двери слышала.

– Да как же с ним иначе? – проговорил Остерман, снимая с головы свою повязку. – А ты вот что, мейн герцхен, обожди немного да сходи опять во дворец, узнай, когда он уедет, тогда приди и скажи мне: теперь туда надо – с вечера ведь там не был.

Андрей Иванович достал маленькое складное зеркальце и приготовил себе парик; лекарство снова вылил в склянку и сидел, дожидаясь возвращения жены. Его глаза весело смотрели, головной боли как не бывало.

VI

Двадцать шестого августа в Петергофе был большой праздник – именины великой княжны Натальи. К этому дню сюда собрались даже все придворные и сановники, остававшиеся в Петербурге. Приготовлялись разные празднества. Еще за три дня все убиралось, парк расчищался; у Монплезира готовился большой фейерверк. Еще накануне вечером князь Александр Данилович прибыл из Ораниенбаума со всем своим семейством. Петр хотел особенно весело отпраздновать день именин сестры, и только одно его смущало – она сама. Здоровье великой княжны очень плохо поправлялось; несмотря на хороший воздух, прогулки и лекарства, она все была очень бледна, задумчива, по временам кашляла. Когда Остерман спрашивал ее о здоровье, она печально качала головою и говорила ему: