– Неужто консервов? – не поверила Кашубская. – Я уже и забыла, как они выглядят. Хм… Нешто, и в самом деле попробовать подойти?

– Попробуйте, только в руки сразу ничего не отдавайте! Сперва сторгуйтесь, а уж потом… Вы меня извините, Ядвига Станиславовна, пойду я. Пока еще доберусь. А мне надо Лёлечку кормить. А вы – вы заходите к нам, в любое время. И Оленьку обязательно приводите. Пусть девочки порадуются, поиграют. Как в… как…

Голос Самариной дрогнул, в отчаянии махнув рукой, она медленно побрела прочь. Провожая ее удаляющуюся сгорбленную фигуру, Кашубская едва заметными движениями руки перекрестила Люсину спину и направилась к «инвалиду»…


– Молодой человек, извините, можно к вам обратиться?

– Что принесла, мамаша?

– Сережки золотые. С камушками.

– Ну засвети.

– Извините, что?

– Покежь, говорю.

– А… сейчас.

Ядвига Станиславовна извлекла из складок одежды многократно сложенный носовой платок, развернула на ладошке и продемонстрировала спрятанные в нем серьги.

Бегло взглянув, «инвалид» безразлично озвучил цену:

– Три куска мыла.

– Нет-нет, мне бы чего-нибудь съестного.

– Эк сказанула. Да здеся всем бы съестного не помешало. Камни-то небось бутылочные?

– Да вы что? Это изумруды!

– А я тебе вроде как на слово поверить должен? Ладно, могу сверху добавить еще десять спичек. По рукам?

Кашубская замялась в нерешительности.

С одной стороны, и мыло, и спички – ценности немалые. Но с другой – не продешевить бы. Если уж за золотые часы две банки консервов сторговать можно.

– Извините. Мне надо еще подумать. Прицениться.

– Чего сделать?! – На отталкивающем лице «инвалида» обозначилась ухмылочка. – Да тут никто, кроме меня, у тебя рыжьё все равно не возьмет!

– Что не возьмет?

– Ты чё, мамаша, русских слов не понимаешь?

– Во-первых, молодой человек, я вам не мамаша. Сыновей, тем паче – таких, слава Богу, у меня не было. А во-вторых, до конца я не уверена, но думается, что в словаре великорусского языка Даля слово «рыжьё» отсутствует? Но я проверю, обещаю.

– Вот иди и проверяй, – огрызнулся «инвалид». – Пшла отсюда, дура старая.

Кашубская в ответ смерила его презрительным:

– Самое обидное, что сейчас там, на фронте, на передовой, люди кровь проливают, в том числе за таких мерзавцев, как вы!

– Ты как щас сказала?

– Как услышал – так и сказала. Пальцы небось специально оттяпал? Чтобы винтовку не всучили? Тьфу, пакость…

Ядвига Станиславовна развернулась и с достоинством удалилась. Решив для себя, что более ноги ее на этой толкучке не будет. А разгневанный «инвалид», поискав глазами в толпе, выцепил взглядом вертевшегося неподалеку Дулю – не по-блокадному юркого пацана, одетого в подобие полушубка, перешитого из женского пальто, и коротким свистом подозвал к себе.

– Чего, Шпалер?

– Гейка где?

– Да здесь где-то шарился.

– Сыщи его, быстро.

– Зачем?

– Бабку, что возле меня сейчас терлась, срисовал?

– Вон ту? Которая в сторону речки пошла?

– Да. Скажешь Гейке, у нее на кармане серьги золотые с изумрудами, и я приказал делать. Он работает, ты – стрёма. Все, метнулся.

Дуля кинулся исполнять поручение, а Шпалер, сняв рукавицы, подул в окоченевшие ладони и злорадно прикинул, что за бабкины сережки с падкого до подобных цацек Марцевича можно будет срубить никак не меньше десяти косых.

Кстати сказать, Кашубская интуитивно почти угадала: два пальца правой руки Шпалер действительно отрубил себе сам. Правда, это случилось еще в 1938 году. В лагере Глухая Вильва, что под Соликамском. Тогда подобным, более чем убедительным способом Шпалер продемонстрировал