Встреча, которую я так ждал, произошла уже в сорок шестом – я задержался на Дальнем Востоке. Помню, как я набрал ее номер, как долго повторялись гудки, один за другим, и как я нервничал. Но вот он – низкий цыганский голос, а мой – как нарочно – сел от волнения. Прокашлялся, пробормотал:

– Юдифь…

В ответ услышал:

– Где и когда?

Мы встретились на Суворовской площади – она называлась Площадь Коммуны – в громадной ведомственной гостинице, длинном, занявшем почти квартал, казарменном здании, закрепленном за Министерством обороны.

Был очень морозный февральский день. Мы долго присматривались друг к другу. На этот раз время взяло свое. Она постарела и поседела. Но это была Юдифь – остальное уже не имело большого значения.

Семья ее почти уцелела. Отец, тот умер еще в тридцатых, в войну она потеряла мать – старая женщина не совладала с тяготами и переездами. Где-то в пути она подхватила дрянное воспаление легких. Кончилось плевритом и смертью. Зато и супруг и дети – с нею.

Мертвым – покой, живым – любовь. Пусть даже в этом унылом номере, пусть на казенной простыне, под байковым чужим одеялом.

Она спросила:

– Сильно намыкались?

Я без актерства сказал:

– Через край.

– Что дальше?

И тут я ее огорошил:

– А дальше – на пенсию, в отставку. Вы рады?

Она рассмеялась:

– Я рада. Но чем же вы займетесь? Цветочками?

Цветы были страстью Шарлотты Павловны. Она это знала. Но мне не хотелось обмениваться такими уколами. Я был настроен слишком серьезно.

– Юдифь, я хочу написать пьесу.

Она огорчилась:

– О, боже милостивый! Опомнитесь. Зачем это вам? Я знаю многих достойных людей, которые сгинули в этом омуте.

– Не бойтесь. Я выживу. Буду писать о том, что знаю, и то, что чувствую.

Она вздохнула, сказала:

– Несчастный…

Потом провела обнаженной ручкой по поредевшим моим волосам, прижалась:

– Расскажите, как жили.

Что ей расскажешь? Разве я жил? А если и жил, то это была все та же бессердечная жизнь. И я припомнил одну историю, которая меня донимала. Я долго пытался ее забыть, но ничего не выходило.

Мне вообще досталась тяжелая, слишком тяжелая война. Всегда входил в нее с черного хода. Пусть ты годами дубил свою кожу, а все-таки – живой человек. Самое беспросветное дело – это водить по тылам диверсантов. Люди они молодые, отчаянные, и мало кто из них понимает, что им назначено, что их ждет. Выжили из них – единицы. В сущности, я вел их на смерть. Счастливчикам выпадала быстрая, а неудачникам – долгая, пыточная. Страшная мученическая Голгофа.

Однажды я вел такую группу, проводником у нас был старик. Из местных, знал там каждую тропку. Он мне пришелся по душе – неторопливый и рассудительный. Прежде чем слово сказать, подумает. Прежде чем сделать шаг, примерится.

Вывел он нас, куда мы просили. «Теперь прощайте. Дай Бог удачи. А я – назад, пока не хватились». – «Спасибо, – говорю, – помогли нам. Выполнили гражданский долг». Пожал ему руку, он повернулся, и я всадил ему пулю в затылок. Там же мы его закопали.

Конечно, он этого не заслуживал, и, безусловно, он нам помог. Но через час он мог оказаться в умелых профессиональных руках, мог дрогнуть и дать на нас наводку. А я не смел рисковать – ни собою, ни теми, кто мне целиком доверился и за кого отвечал головой. Цементу положено быть надежным.

Не нужно было ей это рассказывать, но я, как всегда, ходил по краю. И я хотел, чтобы эта женщина, которая вошла в мою душу, любимая дочь, жена поэта, известного советской стране, счастливая мать двоих вундеркиндов, меня принимала несочиненным, таким, каков я на самом деле, и больше того, брала на себя хоть часть моего нелегкого груза.