– Ну и как, получается? – спросил я, чтобы как-то рассеять наваждение, которое начало сгущаться вокруг меня.

– Плохо, – признался продавец. – Извините за тавтологию, плохое получается плохо. Странная картина: радости и удовольствия легче поставить на поток, сделать стандартными – правда, люди при их потреблении тоже одинаковеют, стандартмутнеют, нивелируются, – а вот горе почему-то сугубо индивидуально: то, что делает плохо одному, у другого вызывает совершенно иные эмоции, вплоть до обратных… «Все счастливые семьи счастливы одинаково», – процитировал он что-то очень знакомое. – Разве это не показатель преимущества стандартной радости? Все счастливы одинаково, никто никому не завидует!

– Может ли кого-то обрадовать стандартная радость?

– А почему бы и нет? Радуются же люди стандартным квартирам, машинам и прочим одинаковым вещам. Смеются стандартным смехом, слушая стандартные шутки…

“Интересно, – подумал я. – Каков потенциал одной шутки, сколько в ней заложено единиц хохота или смеха – хихиканек? Кстати, чем измерять смех, каковы единицы исмехрения: хиханьки да хаханьки? В одной хаханьке сто хиханек? И сколько народа может над ней посмеяться до тех пор, пока шутка перестанет быть смешной – когда её смехопотенциал израсходуется?”

И потом сам себе ответил, что для разных шуток смехопотенциал разный, но на Ярмарке, наверное, должны существовать приборы – или люди – которые точно определяют этот потенциал, и потому чётко знают, какая шутка более ценная и сколько она стоит. Вот бы таких в шоу-бизнес! – подумал я, но потом подумал ещё раз, и понял, что в шоу-бизнесе другие законы и честное определение там никому не нужно. А всё потому, что множество людей утеряли чувство прекрасного, разучились понимать, что хорошо, а что плохо – зря Маяковский старался, расписывал – и жуют любую жвачку, которую им подсунут, вместо того, чтобы выплюнуть.

Подтверждением того, что смех неотрывен от юмора, в магазинчике продавались и разнообразные чувства юмора, отличаясь по размеру и качеству. Одно, больше всего запомнившееся, смахивало на суетливого осьминожка, легко перебирающего всеми конечностями. Выглядел он очень элегантно, хотя несколько суетливо. Или суетно?

– Почему оно такое? – спросил я.

– Юмор – очень тонкая вещь. К ней надо прикасаться очень бережно.

– К кому – к ней?

– К вещи.

– А к юмору?

– Именно его я и имел в виду.

– То есть к юмору – к нему?

– Если хотите, можно сказать и так: к нему надо прикасаться очень бережно.

– Ну, хорошо, теперь я согласен, – уступил я, но тут же задал следующий вопрос:

– А нестандартная радость, значит, здесь не продаётся?

– М-мда, бывает, бывает. Но – очень редко.

Разговоры на отвелчённые – отведённые влево и немного закрученные при отведении – темы несколько расшатали меня, и я столько же раз шатнул гловой из стороны в сторону – чтобы она меньше кружилась, я доже одно «о» из неё убрал, ведь оно так похоже на круг..

После чего уставился на стоящие по ранжиру пустые коробаночки из непонятного материала – как ряд слоников на комодепиано: мал-мала-меньше.

– Что это? – вопрос прозвучал не просто стандартно, но и привычно, как «который час?». И потому продавец охотно ответил:

– Пустые надежды.

Я вспомнил стеклянные банки в приёмном пункте и хмыкнул: а тут почему-то непрозрачные. Или так проявляется степень ясности для постороннего? Одно дело, если человек надеется на что-то ясное и понятное – такое, что все видят и понимают, а другое дело, если надежду трудно понять с первого взгляда, да ещё без объяснений: на что именно человек надеется?