– Да, – ответила Эрхина, вспомнив, что Сэла не только дочь конунга фьяллей, но и пленница, взятая в рабство.

– Ну, а значит, своей чести у нее нет, – продолжал Торвард. – Честь – только у тебя, госпожа, у ее хозяйки. Это на твою честь, госпожа, он покушался у всех на глазах. И ты сама за себя постояла – моими руками. Что же еще мне, твоим рукам, было делать, когда тебя обижали? А за оскорбление Невесты Ванов[2] я могу убить кого угодно. Только он сам себя убил. Сам сломал себе шею.

И все с изумлением глядели на раба из кузницы, который так спокойно говорил о своем праве лишить жизни военного вождя, ничуть не сомневаясь в своей способности сделать это, словно сила всех богов снизошла в него и должна была снизойти, раз уж в ней есть нужда. Воины слушали его сосредоточенно; на некоторых лицах отразилось понимание, на других – сомнение. Простой прием, которым раб с копотью на руках убил прославленного вождя, все они знали. Из такого захвата можно выйти живым, но только расслабившись и сдавшись. А сдаться Ниамор никак не мог. Он, с его упрямым и неукротимым нравом, сделал то единственное, что от него следовало ждать, – попытался освободиться и действительно сам сместил себе шейные позвонки, да еще таким мощным усилием, что его убийце почти ничего не оставалось делать. Знал ли раб, что Ниамор непременно сделает это самое усилие?

А Эрхина слушала с жадным вниманием, как никогда в жизни не слушала никого, кроме своих наставниц-жриц. В ней боролись недоумение, изумление и даже где-то восхищение. Он все говорил верно, этот некрасивый, черноволосый раб с темными глазами. У рабыни нет прав, у раба нет ответственности; домогательствами к ее рабыне Ниамор оскорбил ее же, фрии, честь, а ее раб дал отпор от ее же имени, потому что своего у него просто нет. В лицах этих двоих она сама и подверглась нападению, и отомстила за себя.

Но только ничего рабского в лице Коля не находилось – ни малейшего признака лени, трусости, вероломства, по которым проницательные люди с одного взгляда отличают рабов от свободных, в какую бы богатую одежду они ни вырядились. Перед Эрхиной стоял человек свободный, и свобода сказывалась в каждом его движении, в звуке голоса, в блеске глаз. От него исходило такое горячее, напористое ощущение силы, что подобное ей встречалось только в одном-единственном человеке…

– А ведь ты совсем не боишься! – промолвила она, словно хотела, чтобы ей разъяснили эту странность.

– А чего мне бояться? – Коль слегка пожал плечами. – Знаешь, госпожа, у нас рассказывают один случай, как отец провожал сына в поход. «Вот вскоре тебе, сын, предстоит идти в битву! – говорил старик. – Как ты станешь вести себя, если тебе предскажут, что в этой битве ты погибнешь?» – «Не жалея себя, я буду рубить мечом обеими руками, чтобы оставить по себе достойную память!» – ответил сын. «А если тебе предскажут, что ты останешься жив?» – «Тогда я, не боясь за себя, буду рубить врага обеими руками, чтобы стяжать славу!» – «Вот видишь! – сказал тогда старик. – Ведь в любой битве с тобой может случиться только одно из двух: либо ты погибнешь, либо останешься жив. Об этом знает судьба, а приговора норн не переменишь, так что не заботься о судьбе, заботься о славе!» Так и я: больше одного раза не умирает никто, а этого одного раза никто не минует, так что я готов встретить свою судьбу. Главное – знать, что не опозоришь своей памяти.

Торвард говорил свободно, уверенно, словно вокруг одни друзья. Глядя на Эрхину, за спиной ее он вдруг увидел еще одну женскую фигуру – знакомую ему, гордую и статную, возвышавшуюся кудрявой черноволосой головой выше столбов трона. Ярко-синие глаза валькирии Регинлейв смотрели прямо на него, а в руках она держала обитый золотом щит, сиявший, как солнце. Никто, кроме Торварда, ее не видел, но он видел и знал: родовой дух-покровитель не покинул его и поддерживает, срок его еще не пришел. Его, потомка конунгов и через них самого Одина-Всеотца, могучий хранитель рода убережет в тех жизненных битвах, где настоящему рабу пришлось бы плохо! А значит… не заботься о судьбе, заботься о славе.