Вдруг то ли рокот дальнего грома, то ли бревна сложенные раскатили? А вроде бы и гусли? Да и впрямь гусли. И гусляр вот он! Борода по земле течет, как туман. Сам белая гора. Поет славу. Князю ли с княгиней, пращурам, а может, сеятелю да хлебушку – не разобрать ни единого слова.

Рокоты не рокочут уже – громыхают, со струн молнии спархивают.

Видит Баян, старец серебряного края гуслей не касается. Одряхлела рука, не достает звончатых струночек.

Вот и дернул сам за серебряные. Струночки-то легонькие, шелковые. Пошли по ним переливы, перегуды, а последняя струна уж так звенит, как душа щемит.

Не на ту ли жаль прилетели, встали на небе перед другом две птицы. Лики у них девичьи, на головах кокошники, узоры окатным жемчугом выложены. Крылья огромные, как знамена, цветом то ли до синевы черны, то ли дочерна сини. Одна птица поет – избы горят, по лесам, по вершинам огонь валом валит, с бора на бор переметывается. Другая поет – вода из рек, из озер столбами ходит. Хороши песенки! И, не ведая, что ему делать, как земле помочь, самому спастись – запел Баян птицам наперекор. Голосочек все равно что паутинка средь небес, но опал огонь, осела вода. Не стало птиц.

Старец поклонился вдруг отроку, подает гусли.

– Теперь тебе петь, мои песни кончились.

А гусли до небес, колки за облаками.

– Не удержу! – испугался Баян.

– Русь – не трусь! – улыбнулся старик.

Взял Баян гусли и – проснулся.

Орел парит, в лесу иволга надрывается, предупреждает.

Съехал Баян со стога, о лестнице забыв, о землю стукнулся. И пятки больно, и пить хочется, а солнце еще высоко. Пошел к реке.

Поле прямехонько в небо упирается, а потом плавно вниз. Река что-то уж очень далеко, змейкой.

А Баяну весело, ноги бежать просятся. Побежал, да все скорей, скорей! Ветер рубаху рвет, в грудь упирается, будто не пускает. Хохочет Баян, пуще летит – да и стал на самом краю пропасти. Дедушка Род длань на плечо ему положил.

Утес, как белая стена. Дорога внизу. По дороге телега пылит. Лошадь с муравья.

Отступил Баян от края на шаг, на другой. Ноги подгибаются, как у теленка новорожденного.

Хотел сесть, не сел. Хотел обратно бежать, не побежал.

На утесы смотреть страшно, а не смотреть – стыдно. Чего теперь трусить? Худшее миновало.

Поднял глаза – Каменный конь. Белый как снег. Голова да грудь из горы выступили. Подошел ближе к краю – копыто увидел. Тоже гору пробило. Копыто над жертвенником. Святилище.

Может, и смотреть на это нельзя? Пошел скорее наверх, к стогу.

Постоял возле лестницы. Куда себя девать? Поглядел на рощу. Побежал к деревьям, как к родне. Залез на клен. Сел в ветвях, как птица, затаился. Посидел, посидел, сорвал листик, черенок пососал. И заплакал, рта не разжимая, чтоб даже дереву не выдать пережитого страха.

Пришел Баян на ужин вовремя. Смотрит, над его пеньком, на стене – плащ Благомира висит. Слетал куда надо было и вернулся.

Три испытания

После трапезы Баяна окружили жрецы. Сначала везли в телеге, потом вели через лес, поваленный буреломом. Вышли на поляну. Ни избы, ни хлева, один колодец с журавлем.

– Много ли страха в тебе, отрок? – спросили жрецы.

– Не ведаю, – пролепетал Баян, холодея.

– Не расти, как трава, расти, как человек. Измерь – немереное, неведомое – изведай.

На Баяна надели шубу, шапку, а то, что ноги босы, – не посмотрели. Подвели к бадье:

– Садись.

Кое-как втиснулся, в тот же миг без напутствия, без единого слова бадью стали опускать в черную пропасть колодца.

Зажмурился Баян, затаил дыхание. Да как не дышать, когда бадья все ниже, ниже – не скоро стукнулась о воду. Стукнувшись, качнулась туда-сюда, того гляди, черпнет и потонет. Не потонула. Закружилась. Смотрит Баян вокруг себя, но такая тьма, будто глаза закрыты. Вверх поглядеть ну никак нельзя – шапка упадет. Да что шапка, бадья опрокинется. Опустил Баян руку вниз – вода на две ладони от края. Тихохонько нужно сидеть.