. Отдохнувшим и вымотанным одновременно.

Словно попавшим на планету с атмосферой, схожей, но чуть отличающейся от земной.

Дышится легко, но непривычно. Весенний воздух тяготит. Он будто не желает покидать легких, надолго оседая в них облаками неизвестных испарений. Обед покоится во мне увесистым грузом. Скорее всего днем мы доедали остатки хозяйской трапезы, но я не в претензии. Мясо по-французски было изумительным, и мне не ясна причина дискомфорта. Начинаю искать ее вовне…

И тогда меня посещает первая мысль, что якорь стоит втянуть обратно на борт.

За прозрачной шторой на втором этаже силуэт. Судя по всему – мужской. Черт лица не разглядеть, но мне кажется, что это хозяин усадьбы. Стоит неподвижно, уже четверть часа наблюдая, как я разбрасываю снег в северо-восточном углу двора. Пытаюсь найти собачьи следы, чтобы хотя бы примерно определить породу четвероногих сторожей. Не нахожу.

Солнце скрывается за драным навесом облаков асфальтового цвета.

Мужчина отходит от окна.

Санжар снова грохочет досками. Что-то напевает на родном языке, и я решаюсь подойти.

Оставляю лопату, воровато оглянувшись на особняк, неспешно огибаю крыло.

Замираю, не совсем доверяя глазам.

Гора мусора, рассортированного мной вчера, снова срастается в угловатую бесформенную пирамиду. Усилиями Санжара. Крепкого высокого казаха, без суеты сбрасывающего доски и рамы в одну кучу. Солнце, только что висевшее над высоким замковым забором, внезапно проваливается за горизонт. Над домом звенит мелодичная трель, отмечающая конец рабочего дня.

Санжар опускает на землю оконную раму, которую собирался перекладывать. Оборачивается, замечает меня и приветливо машет рукой.

– Привет, – говорит он, будто при случайной встрече двух старых знакомцев. – Я Тюрякулов.

– Зачем? – выдавливаю вопрос, словно остатки зубной пасты из тощего тюбика.

– Проверка, – отвечает казах, недоумевая. – Ты справился. Готовлю для других.

Мне становится не по себе.

Мясо по-французски вдруг превращается в тягучие капли ожившей ртути, делает первый рывок вверх. Подавляю тошноту, непослушными ногами бросаю себя мимо Тюрякулова. Лопата забыта у забора.

Спускаюсь в подвал, едва найдя силы отворить тяжеленную дверь.

Иду коридором, который успел выучить. Сердце щекочет иззубренным острием предчувствия. Улыбка Жанны кажется искусственной, вылепленной из глины, неживой. Перед глазами плывет.

В жилой комнате людно.

На большом столе в дальнем углу, накрытые хромированными колпаками, тарелки с ужином. Пышут жаром водопроводные трубы, протянутые под потолком. Виталина Степановна что-то вяжет, постукивают спицы. Пашок валяется на койке, задрав ноги на высокую спинку. В ушах белеют пуговицы наушников.

На одной из заправленных кроватей сидит Марина. Догадываюсь, что это именно она, весь день проработавшая наверху, в доме. Спокойная, деревенская, с правильным, но некрасивым лицом. Вся серая, будто тень. Так людей перекрашивают наркотики. Или горе.

Еще здесь Эдик, и я впервые смотрю в лицо человека, которому доверяют ключи от хозяйских спален. Высокий, статный, с осанкой театрального актера. Седые волосы аккуратно острижены и зачесаны.

Ожидая увидеть энергичного менеджера-управленца средних лет, я вдруг понимаю, что тону в темно-пепельных глазах вышколенного семейного лакея. Ему определенно за шестьдесят, но выглядит Эдик значительно моложе Чумакова. Одет в отутюженные серые штаны, белую рубашку и пиджак цвета грязного апрельского неба. С необъяснимой уверенностью понимаю, что он педераст.

– Здравствуй, Денис, – говорит Эдик, не спеша протягивать руку.