Когда больная услышала о возможном переводе к нам, стала отказываться:

«Я очень хочу домой, отпустите меня, прошу вас».

Не хочет – значит, не хочет. Сообщила товароведу.

– Что значит не хочет? А МЫ кто? А свадьба? Это ж не поминки. Поймите, доктор, у меня единственная дочь. И зятя я везде в жизни устрою. Они ж нищие.

– Я не могу госпитализировать ее без согласия.

– А вашего мнения никто не спрашивает. У меня будет разрешение САМОГО (указала имя чиновника, который будет настаивать на госпитализации).

– Это ваши проблемы, но мы не можем положить насильно человека.

– Она уже не человек. Какое счастье, что у молодых есть Я! – при этом она томно вздыхала, и запах духов казался совсем невыносимым.

На том и расстались. Нечего и говорить, что женщину на следующий день перевели к нам. Она так же просилась домой. Она повторяла это каждый час.

Товаровед пришла к нам, узнать, как долго мы «можем держать» пациентку.

Я пыталась уговорить ее все-таки перевести больную домой, нанять сиделку. Бесполезно. Она кричала, что не позволит испортить медовый месяц дочери. Сообщила, что оплатила поездку на Кипр и после бракосочетания молодые отбудут туда. Клеймила нас позором, обвиняя в том, что «хоспи́с – это сфера обслуживания и ничего больше, я в магазине продаю товар всем, а не тем, кому выберу».

Пройдя по хоспису, несколько присмирела. Так как денег за лечение мы не берем, сокрушалась о том, что нет частных приютов в Киеве.

За день до свадьбы товаровед появилась снова. С большой коробкой.

– А гуманитарную помощь принимаете?

В коробке было сто рулонов туалетной бумаги.

Больная умерла через четыре недели. Молодые были на Кипре. Тело учительницы забрали родственники товароведа.


Сын

May 8th, 2006 at 8:24 AM

Старика привезли в конце рабочего дня.

Из анамнеза[12] удалось установить, что живет один, лечения не получал или получал давно. Опустившийся, с устоявшимся запахом перегара, безразличный к окружающему.

Подняв карточку в архиве, узнали, что болен почти пять лет, была операция, после нее в больнице не появлялся. Больше не обследовался, не наблюдался, не приходил, на звонки из регистратуры не отвечал.

На следующее утро в хоспис пришел мужчина, спросил, поступал ли к нам больной Н.

Сестры отправили ко мне в ординаторскую.

– Вчера привезли Н. В какой он палате?

– В шестой. А вы родственник больного?

Мужчина вздохнул и, глядя в пол, ответил:

– Сын.

– Вас проводить к нему?

– Нет. Скажите, что ему нужно принести?

– Может, еду, которую он любит.

– А что он любит?

– Не знаю. Думала, что вы скажете.

– Он не жил с нами. Тридцать лет назад развелся с матерью.

– Хотите, я пойду в палату с вами?

– Нет. Не могу.

– Почему?

– Ненавижу. Я из-за матери пришел. Она просила.

– Он вас обижал?

– Не помню. Пил. Помню, как мать плакала.

Он приходил каждый день, как по часам, с пяти до семи и сидел в холле хосписа, сцепив руки и глядя в одну точку.

Иногда, устав сидеть, подходил к окну и подолгу смотрел на улицу.

Справлялся о состоянии Н., приносил фрукты и пеленки и уходил, чтобы вернуться на следующий день и проделать то же самое.

Это продолжалось почти месяц. Изо дня в день, с пяти до семи.

Когда Н. умер, мы позвонили по оставленному сыном телефону. Было три часа дня. Через полчаса он был в хосписе. Спросил, что нужно делать и куда идти, чтобы похоронить Н.

Мы готовили все необходимые бумаги. Я попросила подождать немного.

Он подошел к закрытой двери палаты, где лежало тело Н., взглянул на меня вопросительно и, получив мой кивок, немного постоял молча и все же вошел туда.


Профессор и выборы