Мэдди и папа переживали горе синхронно: страдая от бессонницы, они проводили дни в тихой задумчивости, в то время как я, хорошенько выспавшись, носилась как в лихорадке. Переделывала задания по списку, хваталась за все подряд.

А вот есть мне совсем не хотелось, аппетит пропал. На завтрак тети с дядями готовили нам сэндвичи с беконом, и, пока папа с сестрой – оба с темными кругами под глазами – уминали их за милую душу, я сидела и смотрела. От одной мысли о еде крутило живот. Раньше мне казалось, что есть, особенно дома, за маминым столом, – самое приятное, что может быть на свете. Но без мамы наслаждаться едой было как-то неправильно.

Мой отец – адвокат по наследственным делам, и, сколько я себя помню, смерть незримо присутствовала в нашей жизни. По вечерам папа открывал местную газету на странице с некрологами и проверял, не умер ли кто из его клиентов. Почти каждую неделю бывал на похоронах. Приходилось нам сталкиваться и со смертью близких: еще до маминой кончины я потеряла всех бабушек и дедушек; они умерли в разное время и от разных болезней. А уж сколько героев «Скорой помощи» и «Анатомии Грей» я проводила на тот свет, и вовсе не счесть.

Так что о смерти я знала не понаслышке: я теряла близких людей и едва знакомых, кто-то уходил медленно, кто-то скоропостижно. Но на этот раз все было иначе. Совсем. Раньше я считала – и вы, может, так считаете, – что у горя есть шкала и, если внезапно теряешь близкого, боль сильнее. Но моя печаль была не просто глубже и чернее. Меня словно вычерпали до дна и наполнили чистой утратой. До кончиков пальцев ног и корней волос я стала самой потерей; боль текла по моим венам.

Как бы часто мы ни сталкивались со смертью, открытая скорбь была чужда нашей семье. Возможно, именно из-за привычности смерти мы пытались защищаться от нее черным юмором, а тот не всегда помогал. Когда в нашей жизни возникали трудности, мы с сестрой отшучивались; мы бы скорее сами умерли, чем заговорили о смерти всерьез, и смерть нам, честно говоря, порядком надоела. Поэтому мы шутили. Беспрестанно шутили: например, о том, как бы мама отругала нас за слёзы. На самом деле это было шуткой лишь наполовину. Мама придерживалась твердого мнения по поводу того, что прилично на похоронах – а также на свадьбах, вечеринках, в письменной корреспонденции и общении. Теперь-то я понимаю, что эти правила она взяла с потолка. В частности, она считала, что рыдать на похоронах ужасно стыдно; впрочем, еще хуже, если на поминках вдруг кончаются бутерброды и пиво.

Возможно, явная демонстрация горя действительно немного постыдна. Не мне первой довелось испытать эту неловкость, и даже не моей чудаковатой матери: с этим сталкиваются многие люди, недавно потерявшие близких. Профессор и литературный критик Сандра Гилберт описывает опыт публичного выражения горя как «настойчивое, едва осознаваемое и смутное ощущение, что я что-то делаю неправильно». К. С. Льюис заходит дальше: «Я заметил, что у моей утраты есть странный побочный эффект – всем, с кем я встречаюсь, словно стыдно находиться со мною рядом… Вероятно, есть смысл изолировать горюющих в особые поселения, как поступают с прокаженными».

Хоть мамины правила приличия и вызывали у меня усмешку, я принимала их. После ее смерти я вела себя так же, как после смерти своих бабушек и дедушек, хотя переживала несравненно острее. Хорошо это или плохо, но я пошла в маму. Я делала вид, будто смогу жить как прежде, стоит лишь взять себя в руки; будто мамина смерть была чем-то тривиальным. Мама не хотела, чтобы мы плакали на похоронах, вот мы и не станем. В тот момент я решила: что бы ни случилось, я буду держаться молодцом.