– Волчье вымя! Я думал, девку хазарин вез…
Докрасна загорелый старик с седой щетиной на голове невнятно промычал что-то сквозь торчащий из сивой бороды деревянный кляп, перехваченный поверх черной с желтыми закорючками лентой…
– Чего? – Истома, морщась, сдернул черно-желтую ткань, рванул обрубок дерева наружу, едва не вывернув связанному челюсть. Тот, охнул, подвигал встопорщившейся бородою – в сивых дебрях что-то звучно хрустнуло, – сплюнул влево мутным клейким сгустком и только тогда хрипло, но внятно повторил:
– Прости, говорю, что не угодил, юнак…
Збой, прислонив связанного старика к борту воза, спрыгнул наземь, отцепил с пояса убитого наемника плоскую круглую фляжку, выковырнул ножом роговую пробку, нюхнул горлышко, поморщился – пахло кислым кобыльим молоком. Поднес к губам старика.
– Пей, – хмуро сказал он. Старик кивнул, припадая к костяному горлышку, но при этом глянул из-под косматой брови желтым глазом так понимающе, будто враз разгадал его незатейливую хитрость – как придется обойтись с нежданным знакомцем, дружинник еще не знал и на всякий случай решил не связывать себя разделенным питьем или едой, вот и поил снятым с мертвого.
Тем временем Истома содрал с хазарского пленника остатки мешковины, под нею, на груди оказались гусли – они жалобно загудели, вывалившись на руки вятичу. Руки старика показались вятичам странными – сильные, но непривычно длинные пальцы с незнакомо лежащими мозолями. Эти руки стягивали за спиною кожаные ремни, перевитые все теми же черными лентами с желтыми крючьями хазарских букв, и даже пальцы были туго спеленуты той же лентой – Истома, недолго думая, полоснул по ремням ножом, обрезки посыпались наземь, на них убитой змеей стекла перерезанная черно-желтая лента. Старик принялся сжимать и разжимать пальцы, растирать запястья. Потом мягко перенял правой рукой гусли у Истомы, левой – фляжку у Збоя, потом отнял костяное устье ото рта, утер губы запястьем рубахи с выцветшей и выгоревшей вышивкой. Поверх рубахи, перехваченной толстым кожаным поясом с пустыми ножнами и рядом тяжелых колокольцев, была накинута косматая безрукавка, ноги облачены в пестрядинные штаны – тоже выцветшие, а местами и вытертые, так что не везде можно было угадать изначальный цвет. Пахло от него… пахло так, как только и могло пахнуть от человека, которого, похоже, не один день везли по летней жаре, связанного по рукам и ногам и укутанного с ног до головы. Так, что перешибало запах свежей крови и тяжкий дух от тел и при жизни-то вряд ли благоухавших, а в смертное мгновение, похоже, еще и обгадившихся наемников.
– Меня зовут Кромегостем, старик. Это – мои люди, а вокруг – мои земли, – произнес вождь, глядя с седла на чужака. – А как звать тебя?
Старик помолчал несколько ударов сердца, пристально разглядывая вождя странно знакомыми желтыми глазами.
– Называй меня Доуло, воин, – ответил он наконец.
Двое из подходивших к возам услышали эти слова, но не обратили на них внимания. Мечеслав так злился на себя, что от этой злости сына вождя не отвлекла даже странная внешность их нового знакомца. Барма же вообще мало что видел и слышал. Два коня – его Туча и Игрень Радагостя – шли за ним, а он шел пешком, неся на руках брата, из груди которого торчал осколок древка. За ним бежал Клык и в отдалении брел поникший Гай.
– Вождь, – проговорил здоровяк, поднимая глаза – если бы сам Мечеслав не зажмурился сейчас от лютого, огненного срама, едучего, словно дым, не дававшего ни разжать веки, ни вдохнуть, то удивился бы, увидев на глазах великана слезы. – Помоги…