Сам Билл узнал про Натцвайлер-Штрутхоф от своего отца: во время Второй мировой войны тот служил подполковником в Шестой армии США. Отец Билла прибыл в лагерь сразу после того, как его покинули эсэсовцы. Ему было поручено составить отчет, этот документ был впоследствии оглашен на Нюрнбергском процессе, где судили военных преступников.
Не могу сказать точно, читал ли Билл отчет, написанный его отцом, но нужную нам извилистую дорогу он нашел без труда. Стояла замечательная летняя погода. Около полудня мы подъехали к автостоянке и медленно вошли в Дом смерти.
Французы устроили здесь мемориал: в этом лагере погибли многие участники Сопротивления. Билл показал мне старое здание гостиницы, некогда превращенное немцами в газовую камеру, и крематорий с печами и лифтами для транспортировки трупов. Я не выпускал руки Билла, что случалось крайне редко.
Мы прошли мимо виселицы, на которой совершались публичные казни, миновали здание, где нацисты проводили над людьми медицинские опыты, и вошли в барак номер один для узников лагеря. Здесь был размещен музей, внутри которого мы с Биллом на время разошлись.
Повсюду висели экспонаты: старая одежда заключенных, схемы устройства концлагеря Натцвайлер-Штрутхоф. В дальнем углу помещения, рядом с койками, где, казалось, витали призраки узников, я нашел на стене фотографию. Там было много снимков, посвященных холокосту, но этот запомнился мне на всю жизнь. На старом черно-белом фото была запечатлена приземистая женщина в типичной для того времени крестьянской одежде. Она шла по широкому проходу между двумя рядами колючей проволоки под током. Судя по освещению, дело было вечером.
Так получилось, что в кадр не попали ни охранники, ни их собаки, ни смотровые вышки, хотя, конечно, все это там присутствовало, – лишь женщина с ребенком на руках, а еще двое детей цепляются за ее юбку. Мужественная, непоколебимая, поддерживающая их маленькие жизни, как это может делать только мать, она ведет ребятишек в газовую камеру. Мне показалось, что я слышу эту страшную тишину, физически ощущаю ужас, разлитый в воздухе.
Я не мог оторвать глаз от фотографии, одновременно вдохновленный и опустошенный этим застывшим образом семьи и бесконечной материнской любви. Тихий голос внутри, детский голосок, повторял слова, которые мне никогда не забыть: «Как жаль, что я не знаком с ней». Потом на мое плечо опустилась чья-то рука. Это был Билл. Мой приемный отец плакал, я видел слезы в его глазах.
Ошеломленный, Билл указал на горы обуви, расчесок, очков, оставшихся от узников лагеря, и заметил:
– Никогда не думал, что обычные вещи способны вызвать столь сильные чувства.
А потом мы с ним шли вдоль рядов колючей проволоки назад, к лагерным воротам. Когда мы поднимались вверх по извилистой дороге, Билл спросил:
– Ты видел экспозицию, посвященную цыганам?
Я отрицательно покачал головой.
– В процентном соотношении их погибло даже больше, чем евреев.
– Я этого не знал, – сказал я, стараясь держаться как взрослый.
– Да и я тоже. Для обозначения геноцида цыган нет специального термина. На своем языке они называют это пораймос – цыганский аналог холокоста.
Оставшуюся до машины часть пути мы прошли молча и в ту же ночь вернулись самолетом в Париж. По какому-то молчаливому согласию мы с Биллом никогда не рассказывали Грейс об этой поездке. Наверное, оба сознавали, что она нас просто не поймет.
Через несколько месяцев, незадолго до Рождества, поднимаясь по лестнице в нашем тихом домике в Гринвиче, я услышал рассерженные голоса приемных родителей.