– Зачем же ты у начальства спрашиваешь? – поддел комиссар. – Имеешь свою точку зрения и сиди на ней.
– А разве начальство не может с подчиненными обсуждать? – поддел, в свою очередь, и Штуб. – Ведь мы рассуждаем?
– Пожалуй…
На другой день Ястребов порекомендовал Штубу приналечь на изучение фашистской литературы – «Майн кампф», Розенберг и все прочее в этом роде. Читать, разумеется, следует исключительно по-немецки.
– Будет сделано.
Кроме того, Штубу надлежало в самом спешном порядке вернуться к ремеслу, которое он изучал в нежные годы юности, – к портняжьему делу. Для чего – Ястребов не объяснил, а Штуб не спросил.
– И не на портняжку учись, а на самый высший класс, – жестко сказал Ястребов, – да еще так учись, словно в академии Генерального штаба, со всей серьезностью. И без чувства юмора попрошу, – слегка повысил он голос, заметив, что Штуб улыбается. – Мужской портной люкс, или экстра, или черт его знает какого полета, но с полетом.
Штуб все еще посмеивался.
– Ничего смешного не вижу, – ворчливо произнес Ястребов, – от степени твоего проникновения в ремесло будут и другие проникновения зависеть. А может, и не такое уж последнее обстоятельство, как жизнь. Чего там ни говори железного, а милая штука она – эта жизнь! Или не находишь, при своем мнении остаешься?
– Это смотря как жить, – твердо и уверенно ответил Штуб. – Пасионария замечательно сказала: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!» Осмелюсь от себя добавить: лучше совсем не жить, чем делать то, во что не веришь.
– То есть?
– Это к вашему подозрению насчет дутых дел. Так вот – лучше не жить.
– Здесь – согласен, – невесело ответил Ястребов и отвернулся.
Еще два дня они говорили о разном, вместе обедали, вместе ужинали, вдвоем попивали холодный боржом. Антон Степанович все его выспрашивал, словно примериваясь, где у Штуба слабое место, в чем он простак, в чем силен, на какой крючок и при какой наживке можно его поддеть. Штуб был ровен, спокоен, терпелив, изяществом ума не красовался, острыми формулировочками не блистал.
– А теперь в излишне сером цвете себя рисуешь, – заметил как бы мимоходом хитрый Ястребов. – Но это ничего, неплохо. Вообще же готовь себя на личность заурядную с внешней стороны. Любому лестно чувствовать себя умником, а ты не препятствуй и даже постарайся соответствовать. В случае подозрений скажут: так ведь он дурак отпетый.
– Это как в Швейке? «Выдержал экзамен на полного идиота»?
– Можно и на полного. Давай посидим, глотнем московского кислородцу.
Вдвоем они сели на скамью возле Большого театра, в скверике.
– Вот так, – сказал Ястребов, – вскорости и мы будем воевать с фашизмом. И наше дело будет его задавить.
Штуб повернулся к Антону Степановичу.
– Я понимаю, – продолжал тот тихо, – все понимаю: у тебя еще в ушах звучат слова насчет народов, скрепленных кровью, и всякое такое в этом роде. Оно так, но только баранами нельзя быть. Никакой даже фейерверк нас, чекистов, ослепить не имеет права. Никакая улыбающаяся рожа Риббентропа, никакое берлинское свидание нас не касается.
Взяв Штуба за локоть, Ястребов заговорил еще тише, и оттого слова его навсегда остались в памяти Августа Яновича именно в таком порядке, в котором они были сказаны, и даже с той самой печальной и твердой интонацией:
– Побиты наши замечательные кадры, Август, побиты товарищи, еще Дзержинским выращенные, побиты кривдой, побиты недоверием, – тут понять невозможно, что к чему. Но мы до последнего мгновения жизни должны свой долг, свое дело, свое назначение делать. Если мы, конечно, не наружные коммунисты, а ленинцы. Так вот, Август, упреждаю: пряники в рот не полетят, неприятностей, однако, можно нахватать порядочных. Но ты не робей!