Он и неприятности разные служебные представлял себе в подробностях, и собственную свою смерть – наиприличнейшую гражданскую панихиду по себе со всеми к случаю произносимыми речами, – и при этом жалел Зосю и Алика с Тяпой и Тутушкой, особенно Тяпу, у которой была «тяжелая голова» и которая часто падала и расшибалась. Жалел он и запахи, чутье у него, несмотря на привычку к курению, было собачье, недаром он так любил собак. Жалел осеннюю прель поутру, запах снега в оттепель, запах моря, детства, Балтики, сохнущих на кольях сетей. Жалел больше всего, пожалуй, книжку ненаписанных фельетонов. Работая в газете, он откладывал сюжеты и людей-персонажей «на потом», а «потом» не вышло, «потом – суп с котом», как говаривала Зося детям. Жалеть все это, вместе взятое, – он жалел, но с усмешечкой над самим собой, бояться же просто не научился. И считал себя из-за этого туповатым.

Независимость – свойство еще более редкое у человека, нежели абсолютная смелость, – вот что было основной чертой штубовского характера. Он был всегда внутренне свободен и делал хорошо только то, что считал необходимым. Отсутствие всякого подобия искательности иногда мешало ему быть просто вежливым, а порою доходило до хамства, но он ничего не мог с собой поделать, как ни боролся с этим своим свойством. Так уж повелось в роду Штубов, в их большом семействе, веками ненавидящем всякую поклончивость и любую угодливую прыть навстречу начальству. Неболтливые пахари моря в прошлом, рабочие-металлисты в среднем поколении, суровые воины революции, как покойные отец с дядьями, – никто из них никогда не гнул ни перед кем спины, никогда не ломал шапок. Никакое «ради» не могло смягчить закалку Штубов. Шеи целых поколений не гнулись ни ради прибытков, ни ради хлеба, ни ради детопитательства. И нынче он не смяк.

Ожидая решения своей судьбы, он никого не нудил и по своим делам никому по телефону не названивал, а сакраментальную фразу: «вас беспокоит такой-то» – в жизни своей не произнес, кроме как звоня домой и обращаясь к Алику, Зосе или бабушке, с которыми всегда говорил полушутя.

Вызвали Штуба «с докладом» в июле – кончался ноябрь. Август Янович начал очень злиться. Ненавидел он задарма заедать государственные хлеба, околачиваясь на земле не делателем, но соглядатаем, иждивенцем. Даже Зосе написал он в эти пустые дни нечто такое, что принужден был для сохранения равновесия подписаться лермонтовским Грушницким.

Выручил случай или то, что называл покойный отец Штуба – «большевистский бог не выдаст!». Покупая на лотке папиросы, Август Янович увидел над собой знакомый с детства профиль, увидел самого близкого и душевного друга своей семьи – отца и дядьев, – некоего Антона Степановича Ястребова. И узнал не только по лицу, но и по голосу: дядя Антон был сормовец и окал навечно, даже когда говорил по-английски.

– А ты кто же таков? – спросил в ответ Ястребов.

– Раньше были, дядя Антон, запрещенные попы, – ответил Штуб, весело и даже счастливо глядя в чисто выбритое, по-стариковски крепкое, с детства изученное лицо балтийского матроса Ястребова. – Сидели такие попы на архиерейских подворьях, пилили там дровишки. А я – запрещенный чекист.

– По фамилии как? – сердито осведомился Ястребов. – Я загадки не расположен отгадывать.

– Фамилия моя Штуб, – нисколько не торопясь и не опасаясь сердитых глаз Ястребова, сказал Август Янович. – Не помните такого в бытность вашу комендором – мальчишечку Августа?

Антон Степанович смотрел на коротенького Штуба сверху вниз. Штуб на большого Ястребова – снизу вверх.