Медленно прошел через гостиную, разглядывая фотообои. Неприступный утес высился над сине-зеленым океаном, волны, вздымаясь, разбивались о черные скалы. В безоблачной голубизне высоко-высоко реяли белые чайки, справа, на краю пропасти росло искривленное дерево – его темный силуэт казался выгравированным на лучезарном небосводе.
Невилл вошел в кухню, кинул продукты на стол, косясь на часы. Двадцать минут шестого. Уже скоро.
Плеснул немного воды в кастрюльку, поставил ее на горелку. Положил отбивные на сковородку. Вода закипела, и он высыпал в кастрюльку мороженые бобы. Подумав, накрыл ее крышкой, рассудив, что генератор барахлит именно из-за прожорливой плиты.
Отрезал себе два ломтя хлеба, налил стакан томатного сока. Сел на табуретку, уставился на красную минутную стрелку, еле-еле ползущую по циферблату. Стервецы не заставят себя долго ждать.
Допив сок, вышел на крыльцо, пересек газон, подошел к воротам.
Смеркалось, холодало. Он глянул сначала в один конец Симаррон-стрит, потом в другой. Прохладный ветерок шевелил его светлые волосы. Какая мерзость – пасмурная погода: никогда точно не знаешь, когда именно они появятся.
Но все же лучше просто ненастье, чем пыльные бури, чтоб их… Передернув плечами, Невилл вернулся в дом, ступая прямо по газону, запер за собой дверь на замок, накинул крючки, задвинул массивный засов. На кухне перевернул отбивные, выключил плиту.
Накладывая еду на тарелку, вдруг замер, торопливо глянул на часы. Итак, сегодня началось в шесть двадцать пять.
– Выходи, Невилл! – заорал Бен Кортман.
Роберт Невилл, вздохнув, сел за стол и принялся за еду.
Он сидел в гостиной и пытался читать. Предварительно он наведался к серванту с маленьким встроенным баром и налил себе стакан виски с содовой. И теперь Невилл, вцепившись в холодный стакан, читал учебник физиологии. Усилитель, висящий над дверью в коридор, разрывался от оглушительной музыки Шёнберга.
И все равно недостаточно громко. Все равно их слышно: за дверью бормочут, бегают туда-сюда, вскрикивают, ревут, дерутся между собой. Время от времени о стену глухо ударялся камень или кирпич. Иногда раздавался собачий лай.
И всех их привела сюда одна и та же цель.
Роберт Невилл на миг зажмурился, крепко закусив губу. Потом открыл глаза и закурил новую сигарету, глубоко затягиваясь дымом.
Жаль, что некогда заняться звукоизоляцией дома. Если бы не приходилось слышать их ор, было бы полегче. Эти вопли действовали ему на нервы даже теперь, на шестом месяце такой жизни.
Невилл больше не наблюдал за ними. Когда все еще только начиналось, он проделал глазок в окне, выходящем на улицу, и по вечерам смотрел в него. Но потом это заметили женщины и стали принимать непристойные позы, надеясь выманить его наружу. Смотреть на такое ему совсем не хотелось.
Отложив книгу, он тупо уставился на ковер. Из усилителя лилась пьеса «Просветленная ночь». Он знал, что можно заткнуть уши ватой – тогда их не будет слышно. Но не будет слышна и музыка – а он не хотел лишний раз напоминать себе, что вынужден прятаться, как моллюск в раковине.
Невилл снова закрыл глаза.
«Женщины – вот из-за кого мне так погано», – подумал он. Бабы кривляются в ночном мраке, как распутные марионетки, надеясь, что он соблазнится и выйдет.
Его передернуло. Каждый вечер одно и то же. Он читает и слушает музыку. Потом принимается строить планы звукоизоляции дома. Потом появляются мысли о бабах.
В глубинах его тела вновь что-то запульсировало, стало тепло, и Невилл крепко сжал побелевшие губы. Ощущение привычное, и как же мерзко, что с ним невозможно совладать. Это ощущение будет усиливаться и усиливаться, пока он не обнаружит, что на месте не сидится. Вскочит, начнет ходить из угла в угол, размахивая побелевшими от злости кулаками. Может быть, включит кинопроектор, или начнет обжираться, или напьется до чертиков, или врубит музыку так громко, что уши заболят. Когда становится по-настоящему худо, он должен хоть чем-то себя занять.