А сотни тысяч, если не миллионы добровольцев – это что, все из-за страха перед коммунистическим режимом? Под страхом смерти? Около пятисот человек повторили подвиг Матросова, совершено около шестисот воздушных таранов, а сколько человек повторило подвиг Гастелло. Это что, все от страха перед Сталиным? Да, было много плохого и неприглядного, но я же не обобщаю. И лично у меня рука не поднимается давать оценку тех событий с позиций сегодняшнего дня, это очень опасно и, я убежден, принципиально неверно.


– Но вы, например, на фронте чувствовали себя смертником?

– Да вы что? Всего за все время пребывания на передовой я потерял семь танков: четыре было подбито и три сгорело. Например, только с января по апрель 45-го сменил пять машин, а экипажей поменял еще больше. Но я всегда думал о том, что останусь живым, почему-то у меня была такая твердая убежденность. Как доказательство этому могу привести строчки из стихотворения, которое мы в редчайшие минуты отдыха написали с Ваней Поповым в ноябре 44-го.

И когда отгремят канонады, и настанут счастливые дни,
так же сидя с тобой у ограды, вспомним те боевые дни.

Мы верили, что останемся живыми, и написали об этом. Хотя на войне у летчиков и танкистов очень тяжелая доля, если не самая тяжелая. Конечно, пехоты погибло миллионы, но в процентном отношении нас, танкистов и летчиков, больше. Мы ведь между собой наши танки иногда называли – БМ-5, т. е. «братская могила пятерых»… Но о смерти мы как-то и не задумывались, лишь бы скорее в бой и закончить побыстрее эту войну.

Вот, кстати, что еще вспомнил. Совсем недавно смотрел передачу по телевидению, где один бывший танкист заявил, что головной танковый дозор – это смертники. Меня это прямо взорвало. Я возмущен, потому что это в корне неверно. Ведь лично я все время служил в разведке и остался жив. И не только я, но и мой взводный Ваня Дубовик все время воевал в разведке, правда, был легко ранен, но остался в части и не пошел в санбат. Володька Сергиевский только под Кенигсбергом, когда высунулся из люка, получил пулю, по касательной она задела висок, прошла под глазом, перебила нос, и он попал в госпиталь на долгих шесть месяцев. А Ваня Попов, а Лель Валуев, а Кутуз Валетов, которые тоже остались живы? Но если мы смертники, то кто же тогда воевал и побеждал? Нет, мы никогда не думали, что мы смертники и обязательно погибнем.


– Но вы на передовой чего-то больше всего боялись? Плена, например, или остаться калекой?

– Я не помню такого. У меня хоть и было несколько мелких ранений, царапин и легких контузий, но я даже в медсанбат не уходил и ранения почему-то не боялся. Думал, ранят так ранят. Дрожь в коленках отсутствовала, потому что был совсем молодой пацан. И у нас все в основном были такие. А насчет плена даже не задумывался, потому что не собирался попадать. Думал, что если окажусь в безвыходном положении, то, значит, «прощай мать-Россия»…

Не помню, чтобы меня хоть раз чувство страха сильно захлестнуло, и не помню, чтобы кто-то из наших ребят признался, что боится. Если поймал мандраж, то лучше в бой не ходить.

Хотя нет, все же был один случай, когда мне вдруг стало по-настоящему страшно. По-моему, это случилось во время очень тяжелых боев под Добеле, но может быть, я и путаю. В одном из боев получилось так. Слева от нас находился склон, и я услышал, что как раз за ним начинается бой. Приказал механику продвинуться вперед, выстрелили со склона по немецкой батарее и опять спрятались за бугор. Еще раз выскочили и выстрелили, но, когда опять выехали, нам влепили сразу четыре или пять снарядов. Машина задымила, и мы, конечно, сразу начали выскакивать из танка, но я замешкался, никак не мог отсоединить шлемофон от рации. Но когда все-таки выскочил, то моего экипажа уже и след простыл. Вообще меня всегда поражало, что я выскакивал из танка позже всех.