Мама замолчала и близко наклонилась ко мне. Ее взгляд работал как старинный детектор лжи, действующий на материнской мудрости. Он выискивал малейшие прорехи в моей невероятной истории. Я не повел и бровью.

Но она увидела достаточно.

– Уиллард, не шути так. В лагере Сэйр не было никакого джазового оркестра.

– Нет, мама, я точно говорю – это было обалденно.

Сбитая с толку мисс Фреда сказала:

– Но Кэролайн, он ведь даже не знает, как называется тромбон – значит, наверное, правда видел его?

– Нет. Он все время такое проделывает.

Ровно в этот момент в кухню зашла Пэм, и мама спросила:

– Пэм, сегодня в лагере правда был большой джазовый оркестр, конкурс танцев и тромбон?

Пэм закатила глаза.

– Чего?! Нет, конечно. Это был музыкальный автомат, мам. Уилл целый день стоял там и слушал музыку – даже в бассейн не пошел.

Мамуля посмотрела на мисс Фреду.

– Я же говорила.

Я расхохотался – мамуля выиграла этот раунд, но я хотя бы победил мисс Фреду.


Мое воображение – это дар, а когда он совмещается с моим умением работать, с неба начинает идти дождь из денег.

Мамуля всегда больше всего во мне любила мое воображение (и то, что я хорошо учился). У нее ко мне немного странное отношение. Она любит то, как я валяю дурака, но требует, чтобы я был умным.

Когда-то в жизни она решила, что может говорить только о важном: об образовательной реформе, инвестициях в будущее, недобросовестных законах в сфере здравоохранения. Она «не терпит глупости». Они с папулей вечно спорили обо всем на свете.

– Интеграция – это худшее, что происходило с черными, – категорически заявлял папуля.

– Я тебе не верю, Уилл, – ты просто пытаешься меня позлить, – отмахивалась мамуля.

– Нет, ты послушай, Кэролайн! До интеграции у нас все было свое. Черный бизнес процветал, потому что ниггерам приходилось покупать у ниггеров. Химчистка, ресторан, мастерская – все были нужны друг другу. Но как только черным разрешили есть в Макдоналдсе, вся наша экономическая инфраструктура пошла коту под хвост.

– Так ты считаешь, что лучше было бы растить детей в рабстве или сегрегации? – говорила мамуля.

– Я считаю, что, если бы фонтан принадлежал ниггерам, то ниггеров нанимали бы его чинить.

Мамуля никогда бы так не сказала папуле в лицо, но нам она всегда повторяла:

– Никогда не спорь с дураком, потому что со стороны не поймешь, кто из вас дурак.

Если она прекращала с тобой спорить, сразу было ясно, что она думает о твоей точке зрения.

Когда я выдумываю глупости, груз ее забот о мире становится легче. Но ей нужно, чтобы я говорил и умные вещи. Она считает, что я смогу выжить, только если буду умным. Ей нравится, когда соотношение ума и глупости составляет где-то 60 к 40. Она – моя лучшая зрительница. Есть в ней какая-то неведомая ей самой часть, которая меня все время подначивает.

Ну же, Уилл, глупее, умнее, глупее, умнее…

Мне нравится закинуть ей с виду ужасную глупость с умным зерном внутри и ждать, клюнет ли она. Мой любимый момент – выражение ее лица, когда она замечает умную вещь в дурацкой обертке.

Юмор – это продолжение ума. Трудно быть по-настоящему смешным, если ты не очень умен. А смех – это мамулино лекарство. В каком-то смысле я – ее маленький доктор, и чем больше она смеется, тем нелепее, умнее и грандиознее то, что я придумываю.


В детстве я пропадал в своем воображении. Я мог грезить бесконечно – для меня не было лучшего развлечения, чем миры моих фантазий. В лагере и впрямь был джазовый оркестр. Я слышал трубы, видел тромбон, штаны с подтяжками и соломенные шляпы, танцоров на сцене. Миры, которые мой разум создавал и населял, были для меня так же реальны, как «явь», а иногда даже реальнее.