Победы и смерть героя, говорит Бродский, подлежат лишь Господнему суду; суетливому человеческому суду всё это не подсудно. Ибо кто тут вправе оспорить сказанное героем: «Я воевал». А то, что герой в аду, – так кто из вас уверен, что попадёт в рай? Судя по всему, там и ад особый, солдатский: сухой и выжженный, как отвоёванная степь.

Именно у «грубого» и «невежественного» Державина Бродский позаимствовал то, в чём его едва ли не чаще всего упрекают: высокий штиль, в которой там и сям вдруг врываются совершенно, казалось бы, неожиданные вульгаризмы.

Другой общеизвестный приём Бродского: пафос, вывернутый наизнанку (в том числе за счёт использования архаических форм). Взгляните, к примеру, вот Державин:

И се, как ночь осення, тёмна,
Нахмурясь надо мной челом,
Хлябь пламенем расселась чёрна,
Сверкнул, взревел, ударил гром;
И своды потряслися звездны:
Стократно отгласились бездны,
Гул восшумел, и дождь, и град,
Простёрся синий дым полётом,
Дуб вспыхнул, холм стал водомётом,
И капли радугой блестят.
(«Гром», 1806)

И тут же, не меняя интонации, продолжаем:

Се вид Отечества, гравюра.
На лежаке – Солдат и Дура.
………………………………………….
Луна сверкает, зренье муча.
Под ней, как мозг отдельный, туча…
(«Набросок, 1972)

Сравните также постсоветские саркастические мотивы Бродского в описании бывшей Отчизны с державинским:

Печальная страна
Вокруг молчит,
Из облаков луна
Чуть-чуть глядит.
(«Персей и Андромеда», 1807)

А эти их, наконец, почти бесконечные сочинения на вольные темы – будь то державинские, в сотню строк, рассуждения о его собачке, или такой же бесконечный свиток, по которому ползает муха Бродского?

В целом мир Державина – населённый императорами и полководцами (и, что скрывать, девками), мир с громыхающими водопадами и холмами, и ещё с книжкой, скажем, Горация, в теньке на лавочке, – это и мир Бродского.

(А над всем этим Бог – для Бродского точно не новозаветный, а ветхозаветный, но, кажется, порой и для Державина тоже – его Бог суров и бесстрастен, он сметает отдельных людей, не деля на царей и рабов; впрочем, богоизбранных россов отмечает и помогает им.)

Есть, конечно же, разница в том, что Бродский в силу разных причин менял ландшафты, а Державин, имея все возможности путешествовать по европам, из России даже не выезжал.

Однако отличное осознание своего (первого) места в поэзии, замешанное при этом на жестокой, аристократической самоиронии, – тоже мало кого единит в той мере, как Бродского и Державина.

Бывали в случае Державина и более неожиданные переклички – к примеру, с поэтом Павлом Коганом, погибшим в 1942 году.

Но мы ещё дойдём до Ганга,
Но мы ещё умрём в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.
<…>
И пусть я покажусь им узким
И их всесветность оскорблю,
Я – патриот. Я воздух русский,
Я землю русскую люблю.

Эти стихи, написанные Коганом в 1940–1941 годах, пра-основой имеют, конечно же, державинское:

Я рад отечества блаженству:
Дай больше, небо, таковых,
Российской силы к совершенству
Сынов ей верных и прямых!
Определения судьбины
Тогда исполнятся во всём;
Доступим мира мы средины,
С Гангеса злато соберём;
Гордыню усмирим Китая,
Как кедр, наш корень утверждая.
(«Мой истукан», 1794)

Удивительно, но для Ходасевича, написавшего о Державине целую книгу, всё милитаристское в его персонаже любопытства не вызывает и, по сути, игнорируется – Ходасевич посвятил военным одам своего героя полторы страницы, где первым делом посчитал нужным написать, что Державин был «вполне убеждённым противником войны».

Да, однажды Державин обронил, что война – «забава для черни»; но вот, пожалуй, и всё. Действительно, если ты воспринимаешь войну как забаву – ты чернь; для воинов же война – труд и жертвенный путь. Ходасевич в данном случае выглядит почти анекдотично: едва ли не треть лучших стихов Державина написана о воинских победах россов.