Обычно он сидел в кресле и жил тихо, как гриб, но порой исчезал из дому, руководствуясь какими-то собственными соображениями. Леонтьич был не первым подобным типажом в практике Швеца – существует множество причин, по которым люди, молодые и старые, уходят, даже бегут из дому, а потом еще и прячутся от своей родни, – начиная от семейного конфликта и заканчивая скрытым до поры нервным недугом или тяжелой наркозависимостью, – но Леонтьич был самым ярким, экзотичным образцом из всех, кого он знал… Он водил дружбу с теми, кто ошивается или подрабатывает возле городских кладбищ, выпивал с какими-то знакомыми ему бомжами и с ними же в каких-то закутках и брошенных строениях спал, и еще он любил наведываться в Бутово, сидя у водоема или в другом месте, откуда видны крепость и ближние окрестности…
– Почему, почему… мне господь не дал детей? – спросил глухой, чуть надтреснутый голос. – Нет, не чужих, а своих, плоть от плоти?..
Что-то в прозвучавшем только что голосе, в самом тоне, было такое, что Валеру мороз по коже пробрал.
– У Абросимова были дети… даже двое. У моего отца был я. Вот… даже у них были детки. А я… а мне… за что?
Не зная, как себя вести, Швец потянулся за сигаретами, щелкнул зажигалкой, закурил… Расстрельный тридцать седьмой Леонтьич застать не мог; вернее сказать, он родился именно в ту пору, когда здесь, в Бутове, расстреливали ежедневно, массово, по спискам. В прошлый раз, месяца четыре назад, он разыскал экс-гэбиста, малость повредившегося мозгами, здесь же, в Бутове. Вообще-то Леонтьич и сейчас, хотя сильно не в форме, особенно не треплет языком, но тогда он молол, разговаривая сам с собою, всякую всячину, не обращая внимания на молодого человека в цивильном, который, как и сейчас, дожидался, пока за ними не пришлют машину… Из услышанного тогда можно было сделать вывод, что Абросимов был здесь, на полигоне в Бутове, какой-то крупной шишкой, что он лично участвовал в расстрелах и что его до жути здесь все боялись. По-видимому, все же дело обстояло в конце сороковых или начале пятидесятых годов, когда здесь, хотя и не так массово, как прежде, тоже исполняли (тех, кто служил в ОГПУ-НКВД в тридцатых, почти целиком зачистили еще до войны). Здесь же, на закрытом чекистском объекте, несколько лет служил отец Леонтьича и тоже был отнюдь не рядовым гэбистом, а с ними здесь проживали и их семьи…
Мальчишки любопытны, и вполне вероятно, что вопреки существовавшим здесь некогда строгим порядкам тому же Леонтьичу, который тогда был мальчиком Петей, довелось подсмотреть нечто такое, что до основания потрясло его психику…
– Зверь он был, сущий зверь, – словно иллюстрация к размышлениям, прозвучал надтреснутый голос. – Абросимов… да… все его боялись, даже мой отец, думаю, опасался этого человека… Альбинос он был… светлый, а глаза черные, как уголь… в темноте встретишь, кажется, что горят, как два адских уголька… И собака у него, с теленка ростом, тоже была альбиноской… немецкая овчарка, но светло-серая, почти белая, с красными глазами… Однажды вечером – он, видно, прогуливал своего цербера – он меня застукал за «периметром»… Я хотел перемахнуть через забор, но и пальцем не смог двинуть… как спарализовало всего от страха… и тут же грохнулся в обморок! Страшная это была парочка, Абросимов и его цербер! Как посмотрит на тебя, так и обожжет всего… то ли холодом, то ли пеклом!.. Он тогда привел меня домой без чувств. Передал отцу, а сам рассмеялся. «Я, – говорит, – Леонтий, такую силу имею, что могу человека одним взглядом пришлепнуть!..»