Я молча потрясла головой. Тренировать я никого не хотела – хотела поступить в мединститут и быть врачом, как отец. Я его обожала, гордилась и восхищалась им и его работой и хотела быть как он.
– А еще там, где «быстрее, выше, сильнее», там всегда допинг. Знаешь, что это?
Я не знала. Он рассказал: и про допинг, и про «citius, altius, fortius!», и про Кубертена. Как всегда коротко, емко и информативно. Еще и потому я любила отца всеми силами души – он всегда разговаривал со мной как со взрослой.
– Ну что, как ты решаешь? Пойдешь в олимпийку?
– Нет.
– Тренеру сама скажешь, или мне подойти?
– Сама.
– Ну и ладно. Давай спать ложиться. Завтра операционный день.
Метров через пятьдесят я перешла на брасс, экономя силы. Ко времени меня там никто не ждет, а еще возвращаться.
Доплыла я быстрее, чем ожидала. Русалкин камень был таким, каким будет любой камень, торчащий из моря: холодным, осклизлым, обросшим водорослями. Залезть на него удалось только со второй попытки, ценой расцарапанных колен и порезанной ступни. Вот я и сижу на его вершине, где места только на одного человека: голая, мокрая, мгновенно замерзшая, с зябко напрягшейся грудью…
И чувствую себя дура дурой…
Не тяни. Делай то, зачем сюда явилась. Отступать некуда. Если сомневаешься, погладь голени, уже на треть обросшие рыжей шерстью, такой же мокрой сейчас, как и ты вся.
Я легла на живот, едва не свалившись, зачерпнула горсть морской воды, осторожно уселась снова и сделала большой глоток. Вода была холодной и горько-соленой – а какой же ей быть в осеннем море? Рот обожгло, я закашлялась до слез.
– Татьяна-моряна! Татья-а-ана-а-а-моря-а-ана-а! Татья-а-а-а-ана-а-а-а-моря-а-ана-а-а-а!
Ничего не случилось. Я сидела на холодном камне посреди осеннего моря, голая, мокрая и замерзшая, – чувствуя себя одинокой, брошенной всем миром и обманутой. И мучительно пыталась припомнить, можно ли позвать моряну еще раз.
Она возникла передо мной внезапно, словно сгустившись из темноты, чуть светлее и прозрачнее той тьмы, что окружала нас обеих, висела над ночным морем и была им самим. Пожалуй, я поняла бы, что это она, даже если бы не знала. Она не изменилась: то же худое остроносое лицо, куриная тонкая шея, плоская грудь, открытая глубоким вырезом того самого безвкусного платья, в котором она выплясывала на медицинском убогом корпоративчике под «Все будет ха-ра-шо!» неувядаемой Верки Сердючки. Но профессионально натренированная зрительная память говорила: то, да не то… И была права, как всегда. Другими стали ее глаза. Ни белков, ни радужки, ни зрачка не осталось. Между веками была та же тьма, из которой состояла вся она, только еще гуще, еще темнее, пронизанная точками света – как звездное небо, как море, в котором оно отражается.
Моряна казалась маской, сквозь прорези которой смотрит само ночное море, частью которого она стала. Если бы оно могло смотреть, то смотрело бы точно так же: холодно, отстраненно, безучастно. Что ему до меня? И что я по сравнению с ним?
Надо было заговорить, но обожженное соленой водой горло не подчинялось. Что сказать? «Здравствуй» – покойнице? «Доброй ночи» – а какая ночь может быть для нее доброй? В голову ничего не приходило. Я молчала, скорчившись, обхватив подтянутые к животу колени, чтобы мерзнуть хоть чуть-чуть меньше. И она молчала, стоя на водной глади в метре от камня, чуть покачиваясь на мелкой зыби – страшноватая Фрези Грант…
Но первой заговорила моряна:
– Зачем звала? Чего надо?
Вся заранее подготовленная речь вылетела из головы. Я сбивчиво заговорила, что становлюсь лисой, обрастаю шерстью, что стану оборотнем и переживу своих детей…