Но поскольку он совершенно не понимал, что со мной происходит, он все время подходил ко мне и спрашивал, как я себя чувствую, как будто бы мое субъективное ощущение что-то меняло. Как будто бы мое состояние, а главное, постановка диагноза и выздоровление, зависели от моих слов о моем состоянии. При том, что очевидно было то, что чувствую я себя наверняка плохо и даже очень плохо, поскольку постоянно ухожу в полуобморочное состояние от боли и тотальной слабости.
Чтобы его успокоить, точнее, чтобы хоть как-то помочь, вселить надежду в виде благодарности за его усилия и труды, которые совершенно не напрасны, я и сказал, но обтекаемо, не определенно, что, мол, мне стало вроде бы лучше. Точнее, даже не так, я сказал, что у меня появилась надежда. Имея виду лишь осознание своего состояния после отсечения диагноза острого аппендицита. Согласитесь, любая ясность улучшает самочувствие, дает определенность. Такой акт милосердия, пример благотворительности. Кажется, он даже порозовел от удовольствия, ему не стало понятнее, что со мной, но ему стало немного веселее от моего вида, точнее, конечно, слов.
Потому что вид мой, как мне потом призналась жена, был тогда ужасен. А слова насчет – стало лучше – глупыми.
Вскоре пал жертвой этой глупости. При следующем визите доктора, заподозрившего во мне «вирусняк», то есть осознавшего ухудшающийся кошмар моего положения, я честно и максимально четко объяснил ему свое состояние, как, мол, мне хуже и хуже, больнее и больнее, а ясности все меньше и меньше, а слабость нарастает.
Заведующий моего отделения, назовем его условно – хирург, воспринял мои слова, как обман. Мол, ты же ведь недавно сказал, что тебе лучше. Мол, отвечай за свои слова. Идиот. Перед ним валяется тряпкой больной, у которого от тела осталась оболочка от человека, а он устраивает выяснение отношений. Но мне уже было совсем не до того, совсем не до сантиментов и тонкостей его уязвленной психики, мне уже надо было спасаться. Но при этом я еще по инерции думал о взаимоотношениях, поэтому ответил ему как можно мягче, – о! это означает, что у меня еще тогда оставались нервные силы, которые скоро закончатся, – мол, говорил я лишь о своей надежде, которая укрепилась, когда отвалился риск аппендицита. Кажется, он не понял. Вот тут я поменял свое мнение об этом хирурге. Потому что он обиделся на меня, это было видно. И это было точно глупо с его стороны. Точно не умно.
В моем состоянии на грани выпадения в осадок, крайнего нервного и душевного напряжения, при полном отсутствии контроля над собственным телом, которому делалось лишь хуже, любой человек, который становился невольным собеседником, становился яснее в причинах и мотивах своих поступков, словах и реакциях, поведении.
В том числе и этот хирург, в своих человеческих проявлениях, логика его человеческих реакций сделалась прозрачнее. Какой же ты доктор, если ты обижаешься на пациента, причем, очевидно тяжелобольного, совершенно в твоей власти, немощного до полуобморочного состояния.
На третий день, после окончательного исключения аппендицита, и отказа хирургов меня взрезать, поскольку нет оснований, очередной междисциплинарный консилиум принял решение о моем переводе в шоковую «18-ую реанимацию», обладающую необходимыми инструментальными, технологическими, фармакологическими возможностями для спасения, хотя бы, чтобы спасти, дать мне возможность выжить, остановить на краю бездны. Потому что хаос, завладев моим организмом, уже превратил меня лишь в говорящую плоть, продолжая тотальное наступление на организм, отключив многое. Стало очевидно, если, пока продолжается выявление диагноза, меня не положить в реанимацию под 24-х часовые капельницы, контроль и наблюдение реаниматологов, диагноз вскоре ставить будет некому.