– Шура, Шурочка моя миленькая… – всхлипывал Иванок, проламываясь сквозь заснеженные кусты и перепрыгивая кочки. Время от времени он задерживал дыхание и прислушивался к звукам деревни. Там всё ещё стоял стон и плач.
Тогда, под Клуниной горкой, они провались в полынью. Сани застряли во льду, с каждым мгновением погружаясь всё глубже и глубже. Иванок хотел соскочить в сторону, но тонкий лёд под ним подломился, и он начал медленно оседать в чёрную воду, чувствуя, как она его поглощает, пропитывая одежду и наполняя валенки, которые сразу стали каменными. Он оцепенел от неожиданности и страха и оглянулся. Саша карабкалась по тонкому прозрачному льду, стараясь уползти подальше от дымящейся воды. Лёд прогибался, но всё же выдерживал её лёгкое тельце. «Иванок! Я сейчас!» – услышал он и почувствовал, что кто-то обхватил его руками за шею и держит, держит. И он перестал погружаться в воду. Но сил у сестры всё же не хватало, чтобы вытащить его. Потом прибежали люди, кто-то из взрослых, бросили жерди, багром подцепили Иванка и Шуру и вытащили их, обессиленных, перепуганных до смерти, на безопасное место. Валенки Иванка утянуло на дно, и их потом отец доставал багром. Сани тоже до вечера, пока не пришёл с работы отец, торчали в полынье…
– Шура… Где же ты… Сестричка моя…
Куда Иванок бежал, он и сам не знал. Когда он обогнул поле и, вконец обессиленный, выбрался к большаку, сквозь стук в висках и в горле услышал удаляющийся гул моторов. Вот и всё… Он даже попрощаться с сестрой не успел. Иванок упал на снег, прикусил, чтобы не закричать, рукав ватника, и долго катался в черничнике, выл, сжимая кулаки. Из этого состояния его вывел стук тележных ободов по мёрзлой земле. Он поднял голову. По дороге ехали две телеги. На первой – полицейские, свесив с полка ноги, весело переговариваясь, курили немецкие сигареты. Второй повозкой управлял пожилой дядька. Шинели, как у других, у него не было. Но на рукаве рыжего полушубка белела повязка с синими буквами. Телега доверху была нагружена узлами, мешками и ящиками. Сзади, увязанная верёвками, стояла приземистая дежка[13]. Её Иванок сразу узнал – по высоким ушам с поперечными широкими пропилами для того, чтобы удобнее за них браться. Это была их дежка. В ней мать солила на зиму капусту.
– Сволочи… Сволочи… Сволочи… – скрипел зубами Иванок.
Полицейские смеялись. Двое, сидевшие в хвосте повозки, возле дежки, напевали какую-то песню. Третий, ездовой, молчал.
– Что ты задумался? – окликнули, видимо, его, третьего, молчавшего. – Давай, Кличеня, махни с нами соточку и подключайся.
Кличеня… Кличеня… Кличеня…
Мародёрство полицейских было обычным делом. В Прудки они наведывались редко. Когда в деревне стояла немецкая часть, они здесь не появлялись. Но потом обложили данью и Прудки. Могли забрать что угодно: приглянувшуюся вещь, одежду, инструмент, зарезать прямо возле хлева недорослого поросёнка или котную ярку, выгрести из подпола сколько надо картофеля, вытащить кубел[14] с салом. И к этому уже привыкли, принимая их наезды как неизбежное зло и стараясь его упреждать тем, что припрятывали самое ценное подальше. Но сейчас Иванок, увидев на полицейской телеге свою дежку, в которую они в начале осени пошинковали всю свою капусту, выращенную на своей усадьбе вокруг уцелевшей печи, его разобрала такая ярость и ненависть, что он потерял сознание и очнулся лишь некоторое время спустя. Он лежал весь в поту от того, что почувствовал сильную жажду. Встал на колени и начал слизывать с черничника снег. Как он жалел, что не успел взять из дровника винтовку! Из носу капала кровь. Он приложил комок снега к переносице, и вскоре кровь унялась. Он не ушибся, нет. Такое с ним в последнее время случалось часто. Болела голова. Как будто он не спал несколько ночей подряд.